А. Случевская-Коростовец. Воспоминания об отце

Представляем вашему вниманию воспоминания Александры Случевской-Коростовец (1890-1977),  дочери знаменитого поэта Константина Случевского.  Александра Константиновна на протяжении более 70 лет бережно и любовно, несмотря на революцию и войны, не только хранила архив отца, но приумножала, добавляя в него свой обширный фотоархив, уникальные альбомы автографов, документы, расширив эпистолярное наследие. 

Думается, многим из вас приходилось, живя в столичном пригороде, прохо­дить мимо какого-нибудь дома, густо обросшего диким виноградом и плющом, со­вершенно скрывающим стиль постройки и замысел архитектора. Но когда наступала осень, когда бурные ветры и холода срывали этот летний лиственный ковер, то вы, к  удивлению своему, видели какой-то совсем вам незнакомый, иной дом, охватывая вдруг его стиль, раскраску, колонны, головы кариатид и фраму­ги окон и ворот… Словом, вы открывали совершенно для вас новый дом, и на­чинали понимать замысел его строителя …
Таково было мое отношение к отцу. В детстве мне были непонятны особенности его мысли, его творчества: я видела в нем только «отца». Но теперь, когда больше полустолетия отделяет меня от этого времени, и детские воспоми­нания смёл вихрь событий, я начинаю охватывать и понимать своеобразие отца, ему одному свойственную «форму» его мышления, и всё литературное его наслед­ство. Но пусть этой его стороны коснутся другие.  Я лично хочу только ска­зать о том, чего кроме меня уже никто не помнит.
Начну с детства. Летом мы жили в Гунгербурге [прим. ред. – совр. Нарва-Йыэсуу] на берегу реки Нарвы, в имении, которое называлось «Угодок». Отец наезжал из Петербурга очень часто, и всецело отдавался посадке растений в саду, планировке дорожек и раскопке бо­лота, которое по старинным планам шведских времен, имевшимся у архитектора Суртофа (у него отец купил участок), было местам сильных боёв, Когда Петр Первый наступал на Нарву. Болото расчистили, и превратилось оно в пруд, где мне разрешалось кататься на лодке.
Топь по мере расчистки отдавала обратно затеянные ею предметы: боль­шое число черепов — чьих? русских? шведских? — которые отец мой в ка­честве «memento mori» распорядился расставлять на столах, рядом с обломками железных ядер и очень старой какой-то не то флюгаркой [прим. ред. —  защитный колпак для труб]не то шведским древком от знамени. Те же старые планы Сутгюфа ука­зывали нам путь по реке Нарве. Там было одно место, разделенное островом, — самое узкое место на реке Нарве, — по плану именно оттуда Петр переправил свои войска для штурма Нарвы в 1702 году. На острове был когда-то поставлен в па­мять этого события гранитный обелиск, но быстрое течение Нарвы подмывало песчаный берег, и теперь от этого памятника вряд ли что уцелело.
Своим работам в саду «Уголка» отец отдавался всецело. Ритуал был таков: ежедневно сперва шествовал мой отец с длинной тростью (набалдашник в  виде женской ножки, специально для него отлитой), затем шел садовник Якоб Куль с лопатой, тачкой и растениями; затем я — несла палочки с прикрепленными к ним мудреными латинскими надписями. Завершая нашу кильватерную колонну, шел и пятилетний сын нашей кухарки Васька, тоже с палкой. Отец мой, по-видимому, особенно любил наши незамысловатые разговоры, мои детские вопросы и философствования садовника. Иногда отсылал он нас домой, и сам вынимал из кармана записную книжку и начинал что-то писать. Тут-то и откристаллизовались многие его «Песни из уголка», недаром эти строки оттуда:
Здесь счастлив я, здесь я свободен.
Я счастлив тем, что жизнь прошла…
Гостей у нас летом не переводилось. Утром, отбыв уроки с гувернанткой, я шла на море купаться с матерью и гостями. Потом был обед или пикник на лод­ке, или собирание грибов в лесу. Среди всех этих взрослых я была единствен­ным ребенком, но грани между ними и мною стушевывались и, благодаря прек­расной моей памяти, сохранилось в ней много осколков прошлого …
Помню, как приезжали к нам из местечка Меррекюля, живший неподалеку Константин Бальмонт и профессор Кайгородов. Бальмонт привозил свою дочь, которую я почему-то недолюбливала, но Кайгородов, писавший в «Новом Време­ни» корреспонденции из Лесного о том, что «весной  зацвели перелески и запор­хали бабочки-капустницы», сумел подойти к детской душе, и не надоедало ему ходить со мной по саду и «объяснять» растения. Под его влиянием стала я соби­рать мой первый гербарий, коллекции жуков и бабочек.
Особенно четко помню я Владимира Сергеевича Соловьева, который гостил у нас часто, — он был убежденным рыболовом, как и мой отец. Я называла его «поэтом с длинной растрепанной шевелюрой» (причем это слово я производила не от ««cheveux»», а от русского «шевелить», так как волосы его всегда пошевели­вались от ветра). Сохранилось у меня впечатление о нем, как о человеке скорее веселом, особенно в дамском обществе.
Сестра его, поэтесса Аллегро, была очень необычна: ходила в мужских ко­стюмах и коротко по-мужски остригала волосы.
В дни когда погода благоприятствовала, нас набиралось полным-полно две лодки. В одной помещались мой отец с Соловьевым, удочки, сети и еда; в другой — всё остальное: самовары, купальные костюмы и тоже еда. Переплыв реку На­рву, мы въезжали в тихую реку Россонь (по преданию вырытую крепостными для соединения реки Луги и реки Нарвы), там их лодка и оставалась, а мы дви­гались дальше на Тихое Озеро. К вечеру тем же путем возвращались обратно, брали на буксир рыболовов, рыб у них было, обыкновенно меньше чем мало и, видимо, отец и Соловьев больше отделялись от всех нас, чтобы на свободе обме­ниваться мыслями о том, что им обоим было близко и дорого, т. е. о религии и философии.
Константин Случевский
Зимой, когда Соловьев из Москвы наезжал в Петербург, он часто приходил к нам вечером на Николаевскую улицу №7, тогда прислуге говорилось «никого не принимать», и сидели отец и Соловьев до глубокой ночи на диване под высокой керосиновой лампой с красным абажуром — и говорили, говорили. Мне дума­ется, что «Загробные песни» начали складываться у отца под впечатлением этих бесед с Соловьевым: отзвуки их есть в «Трех разговорах».
Моей обязанностью в эти вечера бесед было в восемь с половиной часов ве­чера тихонько войти в кабинет, и принести клюквенного морса в Гейдельбергских кружках, — ведь отец был доктором философии Гейдельбергского университета.
Вспоминается еще один посетитель «Уголка»: Великий Князь Владимир Александрович. Когда, в 1885 году Великий Князь предпринял путешествие по северо-западу России, отец мой, в качестве молодого (48 лет) камер-юнкера и пи­сателя, был прикомандирован к экспедиции; его путевые заметки вылились в очень ценную теперь по собранному материалу книгу «По северо-западу России» (изд. А. Ф. Мариса, Петербург). И вот, когда по какому-то поводу позднее Влади­мир Александрович осматривал Прибалтийский край, моего отца оповестили, что великий князь посетит «Уголок».
Это было летом. Сразу же начали строить беседку для приема, и так как ме­сто было на Доре ветреное, то установили на вышке ее эолову арфу, а занавеси были обшиты колокольчиками — все это гудело и звенело при малейшем ветер­ке. На потолке была надпись: «Уголок» 16-го мая 1898 года осчастливил посеще­нием Великий Князь Владимир». Для этого случая мой отец написал приветст­венные стихи, которые я и прочла августейшему гостю без запинки:
Великий, добрый Князь! Я, девочка в испуге,
Осмелюсь искренно от сердца пожелать,
Чтобы светило Вам и милой Вам супруге,
Сынам и дочери Господня благодать.
Чтоб Вам была легка далекая дорога,
Чтоб были все пути с небес освещены,
Чтоб шествовали Вы всегда под лаской Бога
И в вечной прелести неугасающей весны!
Великий Князь потрепал меня по щеке и сказал: «Молодец, хорошо!».
Когда в 1899 году были Пушкинские торжества, и отец поехал туда предста­вителем от «Правительственного Вестника», он оттуда привез данный ему сыном поэта, Григорием Александровичем Пушкиным, кусок сосны. На визитной кар­точке стояло, что «Григорий Александрович Пушкин просит Константина Кон­стантиновича Случевского принять на память часть сосны, воспетой его отцом». Вверху этой карточки на серебре были выгравированы стихи Пушкина:
На месте том, где в гору подымается дорога,
Изрытая дождями — три сосны стоят:
Одна поодаль, две другие друг к дружке близко.
А внизу надпись:
«Часть последней сосны, сломанной бурей в селе Михайлов­ском 5 мая 1885 года».
Хочется мне коснуться и того, что сохранила моя память о «Пятницах Случевского» — литературном кружке, собиравшемся по инициативе моего отца у нас на квартире. Эти воспоминания делятся у меня две части: при жизни мое­го отца, когда я была девочкой, и после его смерти, когда я уже вошла в кру­жок полноправным членом (мои стихи печатали в «Новом Времени»). Собра­ния эти продолжались до революции.
Первые мои воспоминания о «Пятницах Случевского» относятся к моему дет­ству в нашей квартире на Николаевской улице, 7. Принимали в «Пятницах» участие: Зинаида Гиппиус (поразившая мое детское воображение белым своим платьем жрицы и золотым обручем в распущенных волосах), Дмитрий Мереж­ковский, Федор Сологуб, князь Церетелли, Черниговец-Вишневский, златокуд­рый Аполлон Коринфский, граф Голенищев-Кутузов, старичок Д. Михайловский, князь Касаткин-Ростовский, Венцель-Бенедикт, К. Льдов, Умов, Гофман, Коков­цев, Иван Соколов, В. Шуф, Порфиров, В. Величко, Владимир Лебедев, Констан­тин Фофанов (когда он приходил, меня отсылали спать, так как поэт почти всег­да был пьян), Мирра Лохвицкая — с тремя сыновьями, с которой я очень дружи­ла, Федор Фидлер, Павел Вейнберг, Василий Авенариус, Вера Рудин, Минский.
Яков Петрович Полонский, который основал тогда свой кружок, но у меня сохрани­лась написанная им картина, подаренная отцу: его дача где-то по Финляндской железной дороге с кустами бузины и бельем на веревке. Мой брат, лейтенант С., погибший в Цусиме, бывал в нашем кружке редко, так как он со своим другом Колчаком (ставшим известным адмиралом впоследствии), были в дальнем плава­нии. Наезжал тогда из Парижа художник Сергей Соломко, рисовал в «пятнич­ный альбом» свои головки. Кстати, этот альбом по завещанию моего отца пере­дан Петербургской публичной библиотеке. Были там и эскизы к группе «Две вол­ны» шведского скульптора Адамсона, для которого отец написал четверостишие:
Среди неистового воя
От взбаламученного дна
                                                     Не слышно ль в грохоте прибоя                                               
Как насмерть бьет волну волна?
Дмитрий Мережковский вписал в альбом «Надпись на волшебном амулете»:
Все, что вверху,
То и внизу,
                                     Звезды вверху,                                    
Звезды внизу.
Небо вверху,
Небо внизу.
Если поймешь —
Благо тебе.
Одну зиму кружок Случевского издавал «Словцо» — листок отголосков на политические и другие события. Думаю, что теперь это библиографическая ред­кость. Видимо, однажды русское общество было взволновано трениями между обер-прокурором Победоносцевым и скопцами; остряк Бенедикт откликнулся на страницах «Словца» стихотворением о том, что мол, некоторые люди, намекая на обер-прокурора, соединяют в себе «и мудрость голубя и кротость змия» и кончал так:
Но от таких воздержимся вопросцев
И пусть да славит голубей Победоносцев.
Насколько я помню из разговоров взрослых уже потом, «сверху» намекнули, чтобы листок закрыть…
По совету отца, я приносила на эти собрания мой альбом для автографов. Он сохранялся у меня до нашего бегства из имения на Украине в 1919 году. В эмиг­рации по свежей памяти я записала все, что вспомнилось.
После 1910 года кружок собирался по очереди у всех членов. Помню одно та­кое собрание было в Царском Селе в доме Анны Ахматовой и ее мужа Николая Гумилева. Помню анфиладу комнат и в самом конце ее, в комнате, оклеенной темно-серыми обоями с лиловыми занавесками и мебелью из карельской березы, за круглым столом с зажженной свечкой (другого освещения не было) сидела Анна Ахматова. Кого еще помню из писателей? М. Веселкову-Кильштедт, Ната­лию Грушко, Анненского-Кривича, Курдюмова, А. Мейснера, Екатерину Галатти, И. Умова, Н. Катанского, Иеронима Ясинского, Марию Левберт, Н. А. Тэффи, Димитрия Цензора и Уманова-Каплуновского. Кстати, последний в годы первой войны написал в журнале «Столица и Усадьба» статью о «Пятницах Случевского».
Теперь хочу коснуться отношений моего отца к Ивану Сергеевичу Тургеневу, материалы о которых мне случайно попались в руки в 1938 году от принца Макса Саксонского; в его библиотеке в Швейцарии оказался сборник «Звенья».
Для пояснения того, что было для меня в нем интересного, я в двух словах расскажу об эпизоде молодости моего отца.
Мой отец кончил Первый кадетский корпус в Петербурге в 1854 году, и вы­шел в лейб-гвардии Семеновский полк. Военная служба ему была не по сердцу — уже тогда его влекла поэзия. Когда равно сто лет назад — в 1859 году его пер­вые стихи появились в печати — Аполлон Григорьев восхитился ими, ввел отца к Тургеневу, Некрасову, Анненкову, Дудышкину и писал о нем Фету. Тургенев, легко увлекавшийся молодежью (моему отцу тогда было 22 года), писал о нем Галахову: «Это такой талант, которому Лермонтов не достоин развязать ремень обуви». Позднее и Соловьев сравнивал моего отца с Лермонтовым. Похвалы Гри­горьева вызвали оппозицию либеральной прессы, начались нападки на отца, и он, выйдя в отставку, уехал за границу.
Не произошло ли последнее отчасти под влиянием Тургенева, жившего по­стоянно за границей? Помню отец рассказывал, что живя в Петербурге на Гон­чарной улице, примерно в 1860 году, он устроил у себя вечеринку. На нее были званы Тургенев и Григорьев. Отец, открывая им дверь, слышал барский тенор Тургенева, кончавшего какой-то разговор с Григорьевым: «Да и сам он был ка­кой-то квасной, и пахло от него квасным хлебом. Так-то и всё в России …».
Как бы то ни было, мой отец сперва поехал в Берлинский университет, потом в Сорбонский, но осел в Гейдельберге, где и получил в 1865 году степень доктора философии. Думаю, влекли его в Гейдельберг два обстоятельства: едучи на  паро­ходе из Петербурга в Штеттин, он познакомился и влюбился в очаровательную разведенную мадам Рашетт, лет на восемь старше его. Она жила в Баден-Бадене, там же жил и Тургенев. Когда после «Отцов и детей» посыпались упреки русской молодежи, что Тургенев далёк от России, и вовсе не знает русской молодежи — группа русских гейдельбергских студентов выбрала моего отца как делегата, чтобы передать Тургеневу протест русской молодежи. На это Тургенев ответил (14 апреля 1862 года) письмом моему отцу и, видимо с того времени, выбрал моего отца как мостик к русскому сту­денчеству, и всячески поддерживал с ним отношения. Роман моего отца с мадам Рашетт, с которой Тургенев познакомился, тоже интересовал Тургенева, и все пе­рипетии их ссор, схождений, объяснений находили живейший отклик в его пись­мах, напечатанных в «Звеньях»: «Как поживает ваш верный Амадис Галльский?» — спрашивал ее Тургенев, — «Как ваш гейдельбергский птенец?», «Как юный поэт?».
Но опытная мадам Рашетт, видимо, держала «юного поэта» для приманки «старого» поэта, то есть самого Тургенева. Ее письмо к нему с объяснениями не сохранилось в «Звеньях», но есть ответ Тургенева к ней на это письмо (1869 год). Она, видимо, излила ему свои чувства, но Тургенев, зная крутой нрав мадам Виардо, испугался; к тому же, к этому времени роман моего отца и мадам Рашетт кончился и, возможно, в угоду ей — случайно или нет — Тургенев вывел отца, как легкомысленного Ворошилова в «Дыме». Дальше есть в «Звеньях» письмо Достоевского к Тургеневу (1874), который тоже знал о ро­мане юного поэта; он пишет: «Сегодня в парке видел Случевского, он смиренно гулял с женой и двумя детьми». Одна из этих «детей» — Ольга — потом училась в школе с дочерью Достоевского — Любовью, и эта Люба была первым увлече­нием моего брата, морского кадетика, будущего лейтенанта С.
Были у моего отца к концу его жизни искания духовные. Он часто ездил в Кронштадт и на его письменном столе стоял портрет о. Иоанна Кронштадтского с надписью.
Вот что вспомнилось мне из далекого детства. Это лишь осколки от чего-то большого, от того, что называется жизнью. Но жизнь не кончается здесь с фи­зической смертью. Она продолжается там. В это глубоко верил мой отец, этой уверенностью полны его «Загробные песни». И хотя статья Г. А. Мейера и назы­валась «Неузнанный поэт бессмертия», мне кажется это не совсем так, и вот по­чему. Если еще теперь, после полустолетия со дня смерти отца, есть люди, познав­шие отзвуки его мыслей, — он не неузнан. И много, много потом, когда нас сме­нят другие поколения, когда придут другие времена — эти его мысли, как маяки в ночи, будут указывать путь ищущему и познающему.
*****
Воспоминания А. Случевской-Коростовец впервые опубликованы в журнале «Грани», № 42, 1959


Архив:

В пространстве Московского дома Ахматовой состоялся вечер, посвященный поэту Серебряного века Константину Случевскому

Оставьте комментарий