Евгения Каннак. Софья и Максим Ковалевские

 

Евгения Каннак.
Софья и Максим Ковалевские.

 

Евгения Осиповна Каннак (1903 –1986). Литературовед, театральный критик, переводчик. В 1919 эмигрировала из Москвы в Вильно, затем в Германию. Участвовала в заседаниях Берлинского кружка поэтов. Во Фрайбурге защитила докторскую диссертацию о декабристах (1928). Сотрудничала в журнале «Наш век», газете «Руль» под псевдонимом Аленина. В 1933 переселилась во Францию, жила в Париже. Печаталась в газетах «Последние новости», «Русская мысль» (1968–1983), журналах «Новый журнал», «Мосты». Переводила на французский язык пьесы Н.А. Островского, А.П. Чехова, М. Горького, произведения В. Набокова, К. Паустовского, А.Н. Толстого и др. Автор первого перевода на русский язык романа Ф. Кафки «Процесс». 

******

В судьбе Софьи Ковалевской, замечательной русской женщины, первой математички своего времени, конфликт между творчеством и личным счастьем сказался с особенной драматической силой. Одарив ее исключительными способностями, умом, силой воли, выделив ее из миллионов женщин, наградив признанием и славой, судьба отказала ей в женском счастье.
Неизданные доныне письма М.М. Ковалевского, из которых мы приводим здесь отрывки, впервые освещают драму этой женщины, только в самом конце своей короткой и блестящей жизни узнавшей любовь.
С 1883 г. Софья Васильевна Ковалевская жила в Стокгольме, где ей была предложена кафедра высшей математики в незадолго до того основанном университете. Первая женщина-профессор, она пользовалась уже в Европе немалой известностью. Самый приезд ее в Швецию вызвал некоторую сенсацию. Вот как писала о ней местная газета: «Сегодня нам предстоит сообщить не о приезде какого-нибудь принца крови или тому подобного высокого, но ничем не замечательного лица; нет, принцесса науки, г-жа Ковалевская, почтила наш город своим посещением и будет первым приват-доцентом женщиной во всей Швеции».
Стокгольмское общество встретило ее вначале недоверчиво. Газетная реклама, организованная ее друзьями, не расположила в ее пользу. Консерваторы и антифеминисты, которых было немало особенно среди профессоров старого упсальского университета, были недовольны появлением в их  среде женщины, к тому-же русской, заранее заподозренной в нигилизме.
Через несколько дней после приезда Ковалевской, математик Миттаг-Лёффлер, ее верный друг, устроил в ее честь большой прием. Ее появления ждали с нетерпением и не без враждебного любопытства. Миттаг-Лёффлер вздумал рассказать всем знакомым, что Ковалевская — русская аристократка, воспитанная в роскоши, путешествующая всегда с компаньонкой и каммерфрау. Ждали надменную русскую даму: появилась маленькая, худенькая женщина в белом платье. Темная голова, огромные, блестящие, чуть косившие от смущения глаза, необыкновенно подвижное лицо, смесь детской застенчивости и энергии, — всё это удивило и понравилось своей неожиданностью.
Прошло несколько лет. За это время Софья Васильевна успела создать себе в Швеции настоящую популярность. Студенты и коллеги-профессора ее полюбили; за глаза ее ласково называли «профессор Соня»; у нее появился кружок преданных друзей. Ее приглашали всюду — и на семейные праздники и на придворные балы. «Вы бы смеялись, если бы видели меня за письмом: дело в том, что я сижу в белом платье, с цветами и золотой бабочкой в волосах: через час я должна ехать на большой бал к норвежскому министру; там будет король и все принцы», — писала она 18-го мая 1886 года. Когда С.В. бывала в духе, в возбужденном состоянии, она невольно становилась центром любого общества. «Она была поразительно остроумна, саркастические нападки, самые смелые парадоксы сыпались один за другим, и тот, кто не отличался особенной находчивостью, лучше делал, если молчал в таких случаях, так как она не давала своим собеседникам много времени на возражения» (Воспоминания Анны-Шарлотты Лёффлер).

Уппсала, один из древнейних городов Швеции. Фото: Трубецкой Андрей, 2011

Научная ее карьера протекала очень удачно: уже после первого года преподавания она была утверждена ординарным профессором. Ее математические работы печатались в специальных изданиях; она находила время и для литературных опытов. Самые разнообразные интересы наполняли ее жизнь.
И всё же Софья Васильевна не была счастлива. Причин тому было много. Независимая по природе, она трудно мирилась с внешними обязательствами — и знала, что в Стокгольме, хочет она того или нет, ей придется прожить еще долго: других средств к существованию, кроме жалованья, у нее не было. Между тем Швеция, так тепло ее принявшая, быстро ей
надоела. Ее темперамент и воображение требовали непрестанно новых впечатлений; Швеция их дать не могла. Этой стране, говорила она, как поэмам Рунеберга, недостает дьявола. Всё здесь было благополучно и начисто вымыто — улицы, умы и сердца; жизнь была так хорошо организована, так спокойна, так гигиенична, что можно было умереть с тоски. Софья Васильевна чувствовала, что своей русской беспорядочностью и фантазией она нарушает общую гармонию, что за ней наблюдают, ее судят — и это ей было тяжело.
Она тосковала по России — но в России для нее не было места. Ей представлялось теперь, что несмотря на самодержавие, нигде не жилось так широко и вольно, как на родине. Она чувствовала себя изгнанницей; русских друзей у в Стокгольме не было; необходимость всегда говорить на чужом, еще плохо освоенном языке была мучительна. «Мне кажется, что здесь держат взаперти мои лучшие мысли. Вы можете себе представить, как тяжело говорить на чужом это всё равно, как если 6ы вас заставили целый день маску на лице». Как только наступали каникулы, она — то в Россию, то в Германию или Францию — и каждый раз повторяла при этом, к огорчению своих шведских друзей:


Самая прекрасная железная дорога в мире — та, что ведет из Стокгольма в Мальмё; самая некрасивая, самая утомительная, самая скучная — дорога из Мальмё в Стокгольм…


Были и другие причины, более глубокого свойства, заставлявшие ее остро чувствовать свое одиночество. В 1887 году ей было 37 лет, но она и считала и называла себя «пожилой женщиной». Правда, ее недолгая жизнь была так богата событиями, что их хватило бы на несколько. Ее научный дар проявился очень рано и развивался беспрепятственно: еще в детстве, без учебника, собственными усилиями, она «открыла» заново некоторые принципы тригонометрии. Впоследствии гейдельбергский университет присудил ей титул доктора — без устного экзамена, на основании одних ее работ. Кафедру в Швеции она получила по рекомендации ученых, без всяких хлопот и усилий. Научная жизнь складывалась блестяще; но личная жизнь не удалась.


Восемнадцати лет она вышла замуж фиктивно — чтобы освободиться от родительского ига и уехать учиться заграницу, как это было принято у передовых шестидесятниц — за естественника, впоследствии выдающегося палеонтолога, Владимира Ковалевского. Только пять лет спустя, в 1873 году, фиктивный брак превратился в настоящий; но если Ковалевский с первой же встречи страстно влюбился в свою невесту, то она его никогда не «любила любовью», как говорят французы; к мужу она испытывала дружбу, доверие, признательность — и только. Брак этот кончился разрывом: весною 1881 года С.В. уехала из Москвы в Берлин продолжать научную работу под руководством своего учителя проф. Вейерштрасса. Два года спустя Владимир Ковалевский покончил с собою в Москве. Причиной самоубийства были запутанные дела — он увлекся спекуляциями и стал жертвой аферистов — одиночество, безвыходность. Доля ответственности в гибели мужа падала несомненно и на Софью Васильевну: она покинула его в тяжелую для него пору. Да и в дела он пустился с ее согласия и с единственной целью: создать жене и дочери беззаботную жизнь.
Ни в письмах, ни в кратких записях дневниках она о нем никогда не упоминает; но более чем вероятно, что для такой натуры, как она, память о муже у нее связывалась с вечным укором.
Одиночество, которое ей было необходимо, как всякому человеку творческого склада, в то же время и тяготило ее. Еще 18-летней девочкой, фиктивной женой Владимира Ковалевского, она писала сестре: «Только мне трудно жить одной; мне непременно надо иметь кого-нибудь, чтобы каждый день любить». Но любить было некого, да она и неспособна была отдаться непосредственному чувству: ее увлечения никогда не заходили далеко. «В те минуты, когда я именно хотела, собиралась совершить безумную выходку, я сама замечала, что хотела только сыграть роль сумасброда и больше ничего. Я чувствую себя собой только в роли прозаической и рассудительной, — скажи, кто может любить такое создание?»
В сущности, в 37 лет она еще не знала любви; женщина в ней еще не просыпалась. Цитируемое письмо относится к середине 1886 r. Очень скоро в жизни Софьи Ковалевской наступил перелом.
Зимой 1887 r. в Стокгольме образовался комитет для создания Института Общественных Наук. Так как в Швеции специалистов-социологов оказалось немного, решено было пригласить ученых из заграницы. Софья Васильевна, как человек общественный и энергичный, была привлечена к этому новому начинанию. Ее спросили, не знает ли она социологов в России? Она немедленно указала на однофамильца своего мужа, — Максима
Ковалевского, который в Московском Университете был широко известен как выдающийся ученый и лектор.
За несколько месяцев до того Максим Ковалевский был отставлен  правительством за «либерализм» от кафедры государственного права. Он жил в своем имении под Харьковом, скучал без любимого дела и собирался уехать надолго заграницу. Приглашение Стокгольмского комитета его обрадовало. Хотя бы уже тем, что давало повод ускорить отъезд. С Софьей Васильевной он был немного знаком: ему случалось встречаться с ней в Париже, в начале 80-х годов. В Париже — вспоминал он впоследствии — она произвела на него впечатление женщины очень нервной, нервной до истеричности. Максим Максимович побаивался истерических женщин.
1-ro февраля он приехал в Стокгольм и тут же послал Ковалевской официальное письмо:

Стокгольм, Многоуважаемая Софья Владимировна
Я сдержал свое слово и приехал даже днем раньше против обещанного. Когда я могу явиться к Вам, как к одному из членов комитета за получением инструкций? Будьте так добры, черкните о том словечко.
С истинным уважением
М. Ковалевский.


Ее ответная записка звучит гораздо теплее и сердечнее:

Многоуважаемый Максим Максимович,
Как жаль, что у нас на русском языке нет слова «valkommen» [добро пожаловать — пер. со швед. прим. ред.], которое мне так хочется сказать Вам. Я очень рада Вашему приезду и надеюсь, что Вы посетите меня немедленно. До 3 часов я буду дома. Вечером у меня сегодня именно соберутся несколько человек знакомых и надеюсь, что Вы придете тоже.
Искренно уважающая Вас. Софья Ковалевская


Он пришел к ней вечером и застал в ее маленькой красной гостиной интересное общество: тут был Брантинг, будущий лидер социалистической партии, Эллен Кей, тогда еще начинающая писательница, профессора математики Лёффлер и Гюльдин, путешественник Норденшильд. Хозяйку, ту маленькую  женщину, которая когда-то напугала ero своей истеричностью, он нашел похорошевшей, оживленной и естественной. «Двух посещений достаточно было, чтобы убедится, какую роль С.В. играла в профессорских и литературных кругах шведской столицы. Ее славословили, ею восхищались и гордились. Но достаточно было нескольких встреч, чтобы убедиться, как одиноко эта женщина чувствовала себя на чужбине, как всё русское было близко ее сердцу» — писал Максим Максимович.
Сближение их пошло быстрыми шагами. Ему способствовал трагикомический случай с М.М.: большого роста, широкий и грузный, он поскользнулся на льду через несколько дней после приезда, и вывихнул себе ногу. По тону его записки видно, что от официальности в их отношениях не осталось и следа:

Февраль 1888, Grand Hоtel
Дорогая Софья Васильевна,
Участие, которое Вы оказали мне сегодня, побуждает меня сообщить Вам радостное для меня известие: я не подагрик, я просто напросто неуклюжий человек, вывихнувший себе ногу. Массажист сделал свое дело: мучил меня полчаса. Я стонал, но не плакал. В результате значительное облегчение. Доктор обещает, что завтра к вечеру я буду на ногах.
Искренно Вам признательный бедный больной.


А на другой день он ей пишет:

Дорогая Софья Васильевна,
По-моему, если уже нарушать своды, то до конца. Если Вы свободны, то приезжайте позавтракать со мной, а если Вам делать нечего, то захватите Вашу повесть. В 6 часов будет массажист. Ах, как больно.
Преданный Вам М. К.


Они встречались ежедневно, проводили вдвоем все свободные часы, много говорили. Сближало их, конечно, и их «островное положение»: они были единственными русскими в шведском обществе. М.М. нашел в Ковалевской собеседницу, обладавшую исключительно разносторонним и живым умом, и очень ею заинтересовался. Что касается Софьи Васильевны, то тут сомнений быть не может: она влюбилась в первый раз в жизни, и влюбилась безоглядно, позабыв о своей обычной рассудительности. А между тем ей нельзя было терять времени на русские разговоры по душам: она должна была спешно работать над задачей для конкурса, объявленного Парижской Академией Наук на тему: «По поводу вращения твердого тела вокруг неподвижной точки». Ее друг, проф. Лёффлер, уговорил Ковалевского уехать на неделю, чтобы не мешать Сониной работе. На другой день после его отъезда она пишет своей подруге А. Лёффлер:
«Вчерашний день был вообще тяжелый для меня, потому что вчера вечером уехал М… В целом перемена очень счастливая, потому что, если бы М. остался здесь, я не знаю право, удалось ли бы мне закончить свою работу. Он такой большой, такой grossgeschlagen… и занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне было бы положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него. Хотя мы всё время его десятидневного пребывания в Стокгольме были постоянно вместе, большею частью с глаза на глаз, и не говорили ни о чем другом, как только о себе, притом с такой искренностью и сердечностью, какую тебе трудно даже себе представить, я еще не в состоянии анализировать своих чувств к нему… В довершение всего — он настоящий русский с головы до ног. Верно и то, что у него в мизинце больше ума и оригинальности, чем у супругов Х. вместе взятых, даже если бы их положить под гидравлический пресс».

Когда через неделю М.М. вернулся в Стокгольм, конспект работ был закончен и отослан в Париж. Но он не узнал своей приятельницы, так она осунулась и побледнела за эти дни интенсивной работы. Тут в первый раз научное творчество встало между ней и тем, кого она полюбила.
В начале марта Ковалевский был уже в Париже. Между ними завязалась переписка, но он пишет ей, как писал бы другу — мужчине о политической обстановке во Франции, о русских эмигрантах. Всё, что интересует его, находит в ней отклик….

23 марта 1888. Grand Hоtel du Louvre.
… О своем житье-бытье в Париже скажу Вам, что к соотечественникам присоединилось в последнее время новое зло в виде молодых французов, ищущих «valuable information» и дающих за это завтраки и обеды. Русское в моде, и многим хотелось бы в своих книжках и статьях глухо дать понять читателю, что оно им неизвестно. Так как молодые французы, в отличие от старых французов, отличаются обстоятельностью, то ежеминутно вытягиваются из кармана carnets и fiches и вносятся в них всякие дико-звучащие слова, вроде «вече», «поместье», «дружина» и пр… Только изредка встречаешься с людьми действительно интересными, но это всё больше старые приятели…. Возвращаюсь к русским. Они настолько в моде, что даже поляки, желающие пожинать франки, выступают под этой вывеской…
Благодарю Вас, что не прочь уделить мне место в Вашем существовании, и только напоминаю Вам, что это место должно быть по необходимости большим. Веду я себя «паем» и la ville de perdition только доставляет мне возможность каждый день укрепляться в добродетели.


«Место, которое она ему уделяла в своем существовании» было уже таким большим, что ей не терпелось поскорее увидеться с М.М. Когда он в апреле уехал в Лондон, она предложила ему встретиться там. Ковалевский снял ей квартиру напротив своей — он жил со своим другом, профессором Гамбаровым. Вместе обедали, устраивали загородные прогулки, ходили в музеи; за этот месяц они еще больше сблизились — и тут впервые отозвалась в их отношениях характерная для С.В. черта, доставившая ей в жизни много горя: ее страстная ревность. От дружбы, как и от любви, она требовала абсолютного совершенства, полного «слияния душ», единства мыслей и желаний, сама же она была натурой настолько самостоятельной, что совершенно не в состоянии была подчиниться другому. Со своей стороны, М.М. очень дорожил своей независимостью, считал себя старым холостяком, — хотя был годом моложе Ковалевской, — к душевным излияниям относился скептически, и в женщинах искал вовсе не ума и широкого образования. С самого начала в их отношениях был заложен зародыш драмы.
В октябре 1888 года Ковалевский вновь приехал в Стокгольм читать свои лекции. А Софье Васильевне надо было, кроме профессорской деятельности, спешно заканчивать математический мемуар для конкурса. Все свободные часы она отдавала другу, работала по ночам, напрягая до истощения свои физические и нервные силы. В то же время она мучилась сознанием, что эта работа становится между ними. «Певица или актриса, осыпаемые цветами, легко могут найти доступ к сердцу мужчины, — но женщина преданная науке, трудящаяся до красноты глаз и до морщин на лбу — чем она может возбудить его фантазию?» И она упрекала себя в неуемном тщеславии и честолюбии. Упрекала несправедливо: когда в ней вспыхивала творческая потребность, она не в силах была ей противиться, не могла в работе остановиться на полдороге.
Между тем ее ожидал в ближайшем будущем самый блестящий успех ее жизни: Парижская Академия Наук признала ее работу наилучшей из 15 представленных работ, и присудила ей премию Бордэна в размере 5000 фр.
С.В. поехала в Париж. 24 дек. 1888 г. состоялось торжественное заседание Академии. Ее посадили рядом с президентом, в честь ее произносили речи. Она была героиней дня, о ней писали газеты, ее приглашали и чествовали с утра до вечера. А она в эти дни писала своему другу Лёффлеру в Стокгольм:


...Со всех сторон мне присылают поздравительные письма, а я, по странной иронии судьбы, еще ни разу в жизни не чувствовала себя такой несчастной как теперь. Несчастна, как собака. Впрочем, я думаю, что собаки, к их счастью, никогда не могут быть так несчастны, как люди, и в особенности, как женщины. В настоящую минуту единственное, что я могу сделать, это хранить про себя свое горе…


Что же случилось? Почему С.В. была так несчастна в самый разгар своего триумфа, своей европейской славы? Ответ на это дает неизвестное доныне в печати письмо М. Ковалевского:

2 января 1889 г. Монте-Карло, Splendid-Hоtel.
Дорогая Софья Васильевна,
Вы написали мне много глупостей, несправедливых и незаслуженных упреков и вообще обнаружили себя в полном смысле слова женщиной… Нечего и говорить, что никаких событий, как Вы выражаетесь, не было и ничего особенного не случилось. Было только следующее. Получив от Вас известие, что Вы послали просьбу об отпуске в Стокгольмский Университет, и заручились свидетельством о болезни, я испугался необдуманности сделанного Вами шага. Мне кажется, что исходом его будет потеря Вами кафедры, а так как парижские обещания писаны на мелу, то Вам придется или попасть в провинцию, или совсем отказаться от профессорской деятельности. В виду этого, опасаясь, чтобы соображения насчет совместной жизни не были для Вас решающим моментом, я предпочел временно исчезнуть. Мой совет Вам и теперь — возвращаться в Стокгольм, где живет Ваша девочка, и где ждут Вас друзья и приятели. Если бы я любил Вас, я написал бы Вам другое…..


Как же отзовется на это письмо женщина, известная своим гордым и решительным характером? В том то и беда, что сила характера ей тут не поможет; она уже знает, что тот, кто любит, должен уступать — и она уступает, покоряется, — и по первому его зову едет к нему на юг: он только что приобрел виллу в Болье, прелестном приморском местечке около Ниццы. Их окружают друзья: Карл Фогт, ректор Женевского университета и друг Герцена, Боборыкин, другие русские литераторы и профессора. Но недели ее отпуска проходят быстро — и ей вновь с тяжелым сердцем приходится возвращаться в Швецию, которая более чем когда бы то ни было представляется ей «ледяной пустыней».
В марте 1889 г. Ковалевский уехал на полгода в Россию  по делам своего имения. Но они продолжают переписываться; С. В. посылает ему манускрипт своих «Воспоминаний», за которые она взялась по его же совету.

 

Максим Ковалевский, 1900

20 апреля 1889 г. Харьков
…Я прочел (Вашу рукопись) внимательно и скажу Вам мое откровенное мнение о ней. (Человек не имеет других прав, кроме тех, которые сам себе присвоит. К числу этих присвоенных прав относится и мое право говорить Вам неприятное). Начну с конфетки. Вторая часть мне нравится. Но первую, по-моему, исправить нельзя, а остается только уничтожить. На полях Вы найдете мои пометки карандашом и заключите из них, что я Вам ставлю в вину необыкновенную мудрость изображаемой Вами девицы. Столь мудрой, мудрая Софья Васильевна, Вы не могли быть в эмбрионе. Я перечел для проверки правильности своего впечатления «Детство и отрочество» Толстого и «Исповедь» Руссо. Ни тот, ни другой не забывают, что они были только «великими детьми» и, следовательно, только по-детски могли выразить величие своего духа… А Вы? Вы девочку 12 лет заставляете выводить или не выводить Бытие Божие из своего нутра, что твой Кант, Белинский отнес бы это к «излишествам».


5-го июня 1889 г.
…Несказанно рад Вашим успехам, но делаю из них далеко не такой вывод, который делаете Вы: не в архив сдавать, а продуцировать всё более и в том же направлении — вот что прямо вытекает из трофеев прошлых и настоящих… Тогда не только украинские, но и бело, мало и великорусские помещики будут дивоваться на Вас, как на диво дивное, и славе Вашей не будет конца.
Без трофеев и даже без надежд на получение их в будущем, я веду идиллическое существование на лоне природы, вдали от городских соблазнов и пороков… Не в пример Вам, вечерние разговоры о чувствах заменены мною ранним сном.


В следующем письме, чтобы успокоить ее ревность, он сообщает:

…Никаких сорока девиц в окрестностях не оказалось, а оказались только две или три вдовы с разбитыми нервами и всем прочим…


В октябре, отдав имение в аренду, М.М. уехал в Болье; оттуда он написал С.В., что на юге Франции останется недолго, собирается в Италию, может быть в Египет. Опять он ускользал, опять свидание с ним отодвигалось надолго. Жить без него, без надежды на скорую встречу, Ковалевской было уже не под силу. И она спешит запросить: нельзя ли ей приехать к нему в Болье? Нельзя ли им путешествовать по Италии вместе? В январе у нее будет месячный отпуск. Ответ на эту просьбу пришел неожиданно-жестокий:

Болье, вилла Батавия, 4-го дек. 1889 г.
Дорогая Софья Васильевна,
Мне невозможно исполнить Вашего желания и ближайшая причина тому та, что я не один. Со мною живет на вилле некоторая особа, прошлое которой не позволяет мне ввести ее в Ваше общество. Так как она иностранка, ни слова не говорящая по-французски, то мне также невозможно оставить ее одну.
Таким образом обстоятельства делают немыслимым наше свидание. Да, я полагаю, и к лучшему. Мне очень грустно, что я ничем не могу отблагодарить Вас за Вашу дружбу, но Вы слишком умны, чтобы не понять безвыходности моего положения.
С чувством глубокого уважения остаюсь много обязанный Вам
М. Ковалевский


Это был окончательный разрыв. Почему? Устал ли он от упреков и ревности, хотел ли дать понять, что не может разделить ее чувства? Как бы то ни было, это письмо для С.В. было неожиданным ударом. Никогда в жизни она ничего не боялась, ни перед каким препятствием не останавливалась, но ей страшно вычеркнуть его из своей жизни: тогда ей незачем будет жить. И опять она уступает, смиряется: пусть только он не лишает ее своей дружбы, не обрывает переписки. М.М., по природе добрейший и деликатнейший человек, сейчас же идет ей навстречу и шуткой пытается загладить тяжелое впечатление:

Болье, 12 декабря I889 г.
Дорогая Софья Васильевна,
Меня очень тронуло Ваше последнее письмо. Чувство искренней дружбы, которое я питаю к Вам, принадлежит к числу самых прочных и неизменных. Мне было бы очень грустно прекратить с Вами переписку, и я всегда с радостью получаю известия о Ваших успехах и заслуженном признании, в каком за последнее время не отказывает Вам даже отечество. Никто не мог Вам писать ничего о моей обуреваемости дамой, так как никто не имеет об этом ни малейшего представления. Обуреваемость эта возникла независимо от меня: приехала и села…
Если Вы проведете в Италии весь январь, то я не считаю невозможным повидаться с Вами.
Ваш Ковалевский.


Она приехала — и не в Италию, а в Болье — и перед самым отъездом из Стокгольма написала несколько строк своей русской подруге, Юлии Лермонтовой:
Дорогая Юлюша, я уезжаю сегодня на юг Франции, но на радость или на горе, не знаю сама, вернее на последнее…


Универсситект города Уппсала (Швеция). Фото: Трубецкой Андрей. 2011

Но в присутствии М.М. она забывала обо всем: ей было весело; просыпалась беспечная «цыганская» сторона ее натуры. В эти годы жители Ниццы и Болье, вероятно, нередко встречали на побережье и на крутых тропах Приморских Альп эту странную пару: маленькую смугло-бледную женщину и огромного роста, грузного мужчину, голубоглазого и темнобрового: «настоящий боярин» — говорила С.В., или еще, когда хотела его подразнить: «запорожский казак, победивший турок, но побежденный жиром». В Ницце праздновали карнавал: они отправлялись русской компанией на бой цветов, на редуты, затягивавшиеся до зари. Но случалось, что на С.В. находила потребность работы: тогда она отказывалась от прогулок, запиралась у себя и по целым дням сидела за работой.
В их переписке, после ее отъезда, немалое место занимает Россия: оба чувствуют себя с ней кровно связанными.
Ковалевский пишет ей 28 марта 1890 г.:

Вы, вероятно, читали об аресте Цебриковой и о причинах, вызвавших этот арест. Посылаю Вам текст ее письма к царю, с тем, чтобы Вы вернули мне его по прошествии надобности…


А в апреле 1890 г.:

В России аресты. В Москве одной тысячи студентов провели месяц в тюрьме. Профессора стояли на высоте своей подлости и холопства. Особенно отличился философ Троицкий, недавнее украшение кружка, окрещенного моим именем. Цебрикову препроводили в Пензу под надзор полиции…


Вскоре после ее отъезда М.М. тяжело заболел подагрой. Он имел неосторожность написать ей, что проводит ночи без сна в кресле и кричит от боли. С.В. тотчас же решила приехать к нему: она готова отказаться от кафедры, от своего с трудом  завоеванного положения, чтобы ухаживать за ним. Если от других в дружбе и любви она требует абсолютной преданности, то и сама готова на любую жертву. Но Ковалевский спешит эту жертву отклонить.

Я тронут и признателен Вам за Вашу готовность всё бросить, чтобы сделаться моей soeur de charite, но в то же время должен сказать, что и без того присмотр за мной был недурен.


Он знает, что ей нельзя пожертвовать тем, что составляло до сих пор главное содержание ее жизни. И когда она волнуется и настаивает, он пытается ее отговорить:

28 марта 1890 г.
Дорогая Софья Васильевна,
Согласитесь, что Ваш приезд, вызванный избытком альтруизма, на самом деле не имел бы смысла. Вы располагаете двумя неделями времени: 3 дня на поездку, 3 дня на возвращение, остается 9 дней на Болье… И всё это для чего? Для того, чтобы убедиться, что я действительно один, гуляю по саду в туфлях, читаю и пишу ,и вечером смазываю ноги всякой дрянью…Прибавьте еще то, что я по всей вероятности был бы весьма не любезен, ибо нервы мои разбиты, и от выстраданной болезни, и от перспективы срамиться в Англии, произнося «th» не на надлежащий фасон …

А в другом письме, не без грустной иронии:

— Подагра и ревматизм не смертельны и представляют для Вас ту выгодную сторону, что старят человека не по дням, а по часам, убивая в нем всякого рода афекты…


Несмотря на его уговоры не тревожиться, С.В. все же приехала к нему на короткий срок. А вернувшись в Стокгольм, на вопрос Анны-Шарлотты Лёффлер с горечью ответила, что больше никогда не выйдет замуж: она не собирается, как другие женщины, бросать свое дело, как только представляется возможность устроиться иначе. Стокгольмские друзья нашли в ней большую перемену: она похудела, постарела, блестящие глаза потухли, и между бровями появилась складка, глубокая, как шрам. Она стала избегать всякого общества. Беспокойство и отчаяние ее по-видимому мучили, но она всё таила в себе. Положение ее было безвыходное: она не могла жить ни с М.М. — каждое их свидание сопровождалось сценами ревности и ссорами — ни без него.
Летом 1890 г. они все же отправились путешествовать вместе, — по Германии, Швейцарии и Италии. От этой поездки сохранились короткие записи в дневнике С.В., из которого мы приведем несколько строк:

21 июня. Приехала в Амстердам. Встретились. Довольно холодно.
22 июня.  Его нервы натянуты, а я его мучаю своею нервностью и, в конце концов, конечно, надоем. Пора взяться за работу.
26 июня. Висбаден. Целый день встречи, которые кончаются сценой и слезами.


Но не всё были сцены и слезы. С.В. впервые тут познакомилась с Италией, которая ее очаровала. Были веселые прогулки, ряд дорожных приключений, да если она и страдала, для того, кто  любит, разве страдание не предпочтительно отсутствию чувства? Но каникулы пролетели очень быстро. Опять предстояла разлука надолго, опять надо было расставаться с солнцем и светом. Понемногу северный холод становился ей всё ненавистнее: он связывался в ее представлении с ее личным страданием.
Между тем в России, в «Вестнике Европы», появились ее «Воспоминания детства», которые доставили ей сразу литературную известность, были переведены на несколько иностранных языков, и вызвали одобрительные отзывы критики. В Стокгольме она нашла груду писем от незнакомых читательниц, которые просили ее продолжать свой рассказ. Да, ей удивительно удавалась всё, за что бы она ни принималась, — она сама говорила об этом с суеверным страхом, — всё кроме того, что было для нее теперь самым главным. «Какой-нибудь другой человек должен получить то счастье, о котором я всегда мечтала. Должно быть плохо распределяются блюда на великом пиру жизни» — говорила она.
М.М. спешит поздравить ее, шутливо и ласково, с новыми лаврами:


20 октября 1890 r. Венеция.
Дорогая Софья Васильевна.
Очень рад слышать об успехах Ваших воспоминаний в России и о том, что этот успех Вас радует. Я никакими успехами похвалиться не могу. Даже книги, которые я пишу, начинают приписывать Вам, и не далее, как неделю назад я получил из Парижа письмо литературного агентства Галлуа насчет моих стокгольмских лекций, начинающееся обращением «Madame… ».


Приближаются рождественские каникулы, которых она ждет с нетерпением: она только теперь и живет ожиданием отпуска и отъезда. Но на ее вопрос — можно ли ей приехать в Болье — Ковалевский отвечает очень сдержанно:

20 ноября 1890 г.
… Отвечая на Ваш вопрос, скажу Вам, что теперь, как и всегда, я очень рад Вас видеть, но что Вам не мешает взвесить….
Хранить Ваше инкогнито было бы немыслимо. Устраняться от всех на целых два месяца — невозможно. Цыганить по Италии после шести месяцев цыганства, я не в силах. К тому же мне надо писать, имея книги под рукой. Поразмыслите и поступите, как знаете.


Несмотря на такое холодное приглашение, в конце декабря она была уже в Болье. Это было их последнее свидание: ни он, ни она этого, конечно, не знали, но С.В. была грустна; ее мучили дурные предчувствия. Они совершили вдвоем небольшую поездку в Италию и в день Нового Года оказались в Генуе, на мраморном кладбище. Тут она сказала вполголоса: «Один из нас скоро умрет, так как мы встретили новый год на кладбище». Она всегда была суеверна, ей случалось видеть вещие сны, и близко ее знавшие утверждали, что у нее был дар предвидения.
В этот ее приезд, по свидетельству ее друзей, М.М. предложил ей стать его женой. Верно это или нет — мы, конечно, не знаем; во всяком случае в его письмах, вплоть до  самого последнего, от 2-го февраля 1891 г. (Софья Васильевна умерла 10 февраля), нет ни малейшего намека ни на это предложение, ни на какое-либо чувство — кроме дружбы и уважения.
Она поехала на этот раз в Стокгольм долгой окружной дорогой, из-за эпидемии оспы в Копенгагене. «Самая скучная, самая некрасивая дорога в мире» как будто отомстила за себя. В пути С.В. сильно простудилась, на другой день у нее начался гнойный плеврит, но ее лечили почему-то от воспаления почек. Болезнь протекала бурно. Миттаг-Лёффлер послал Ковалевскому телеграмму: «Соня опасно больна». М.М. немедленно тронулся в путь, но уже в Киле получил известие об ее смерти. Он успел, однако, приехать к похоронам; единственный близкий в собравшейся толпе, он сказал по-французски несколько слов на ее могиле:

«Софья Васильевна! Благодаря Вашим знаниям, Вашему таланту и Вашему характеру Вы всегда были и будете славой Вашей родины…»

Впоследствии он написал о ней несколько интересных статей, издал все ее литературные произведения, в том числе и «Отрывок из романа происходившего на Ривьере», героем которого был он сам, — принял активное участие в судьбе ее маленькой дочери, которую даже попытался усыновить.

Софья Владимировна Ковалевская, дочь знаменитого математика, 1940

Он пережил Ковалевскую на 25 лет и до самой смерти бережно хранил пачку ее писем. Но его воспоминания написаны в объективном тоне, в них отсутствует личный элемент. «В наших отношениях, писал он Ю. Лермонтовой, было много такого, что трудно понять людям посторонним. Говорить и не договаривать — задача не легкая».
Когда А.Ш. Лёффлер намекнула на то, что Ковалевская умерла якобы от «неразделенной любви», добродушный М.М. пришел в сильное раздражение и поспешил заявить, что при вскрытии у нее был найден кроме плеврита острый порок сердца, из-за которого она во всяком случае не прожила бы долго.
Нет, конечно, она умерла от болезни, но нельзя не думать, что болезнь пришла вовремя, чтобы вывести ее из тупика; нельзя не вспомнить ее собственных слов в статье о Джорже Эллиоте: «когда в жизни положение становится уж слишком натянутым, когда нигде не видать исхода, тогда является смерть и открывает новые пути, о которых никто не думал прежде…».

******

Автор: Е. Каннак



Дополнительные материалы:


Присоединиться к нам на FB


Архив


Помочь проекту любой суммой