…глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
/Иосиф Бродский.Пилигримы/
Одна из центральных категорий поэзии, публицистики и самого мышления Мицкевича – pielgrzym, pielgrzymka, pielgrzymstwo – странник, скиталец, скитание, скитальчество. Но одновременно – паломник, паломничество (лат. peregrinus – чужеземец). Странничество, скитальчество, паломничество Мицкевича – не только по кривизне Земли, но и ввысь. Не только – как это отмечал Вл. Соловьев – по царствам земным, но и к Царству Небесному.
С точки зрения исторической, странничество-паломничество Мицкевича обеспечило на протяжении XIX-XX столетий выживание миллионам поляков – в сражениях, в диаспорах, в тюрьмах, в ссылках, в лагерях уничтожения[1]. Тексты Мицкевича – со всей их глубиной и поэтичностью, со странными смешениями острейшего жизненного реализма и необузданной фантастики – были для этих людей вестью, казалось бы, не существующей, но непреложной для сердца страны. Еще раз повторю: поэтические тексты Мицкевича были вестью и матрицей, и чаянием воскресения, казалось бы, безнадежно утраченной Ojczyzny. Многие сотни страниц польского культурного наследия повествуют об этом.
Но что еще очень важно и для нас, россиян: Мицкевич – прежде всего через Пушкина – есть часть духовного и культурного самоопределения нашей собственной страны. Дело не только и даже не столько в пушкинских переводах из Мицкевича и не только в том, что поэтические импровизации Мицкевича послужили основою к пушкинским размышлениям о самóм феномене поэзии на страницах «Египетских ночей»[2]. Дело прежде всего в том, что посвященные России и Петербургу фрагменты «Дзядов» составили исторический и философский контекст – отчасти даже и подтекст – «Медного всадника»», этого великого поэтического акта самопознания России.
Мицкевич – прежде всего через Пушкина – есть часть духовного и культурного самоопределения нашей собственной страны.
Долгие-долгие годы я мечтал написать научное исследование по всему этому комплексу проблем. Но, боюсь, поэтический дискурс опередил мои «научные» изыскания, и в тяжеловесной «научной» прозе уже не выразить того, что выразило себя в стихах.
Осенью 1998 г., во время Соловьевского конгресса в Неймигене, мне посчастливилось показать фрагменты этой поэмы Анджею Валицкому, польскому историку мысли, который, сам того не ведая, был на протяжении 60-х – начала 70-х годов моим заочным учителем философской историографии. Ученый несколько раз прочитал фрагменты вслух и одарил меня самыми добрыми словами. А уж научный и притом современный российский труд о пронизывающем века и страны духовном и поэтическом пилигримстве-странничестве Мицкевича напишет кто-то другой. Мой поезд почти что ушел[3].
***
Эта как бы мини-поэма, составленная из пяти стихотворений разных времен, нуждается в кратком предуведомлении.
Не описание духовного пути Мицкевича, как это сделал когда-то Владимир Соловьев, – но, скорее, субъективные заметки в стихах. Однако все пять стихотворений странным образом соотносятся с вехами жизни поэта.
Первое стихотворение связано со временами пребывания поэта в России (1820-е годы). Речь, в частности, и о Пушкине. Само название стихотворения отсылает нас к «Оде к юности»: “razem, młodzi przyjaciele…” В текст этого стихотворения вошли и намеки на любовные авантюры Каролины Собаньской – роковой дамы, что прошла через судьбы и Пушкина, и Мицкевича. Не случайно же на страницах «Пана Тадеуша» Мицкевич в какой-то мере опознаёт Собаньскую в Телимене, а через Телимену еще глубже опознаёт и познаёт самого себя.
Второе и четвертое стихотворения соотносятся с эмигрантским периодом его жизни (30-е – 40-е годы), с работой над «Паном Тадеушем», с воспоминаниями о Пушкине, с лихорадочными пророчествами, со сложностью отношений поэта с мистиком Анджеем Товяньским (1799-1878).
Стихотворение же третье – мой перевод одной из самых трагических элегий Мицкевича. А стихотворение пятое соотносится с последними днями жизни поэта (Стамбул, ноябрь 1855). Вообще, судьба Мицкевича была такова, что нарастание трагизма его музы и нарастание внутренней высоты его личности шли рука об руку. Что и было отмечено в свое время Соловьевым.
Возможны недоумения по части подзаголовка поэмы. Однако, на мой взгляд, ямбовая стопа – при всем богатстве ритмических возможностей – как бы неисчерпаемая золотая валюта поэзии российской.
1
«Друзья младые…»
Nie znajdzicie na żadnej z map
Tajemniczej ojczyzny poetów…
Julian Tuwim[4].
Гусары и флиртующие дамы,
и небосвод над морем голубой…
Мне снятся Александры и Адамы –
поэты, разлученные судьбой.
Барочный храм глядится в воды Вислы,
но тяжкой влагой плещется Нева…
Откуда – небывалые слова?
Откуда – примиряющие смыслы?
С поэтами обходятся сурово,
поэтов можно стравливать хитро, –
зачем же планы города Петрова
хранятся в тайных ящичках бюро?
Бывает – как над рифмами не царствуй –
но отчего расклад судеб таков,
что тайное шляхетское бунтарство
порой заводит в стан большевиков?..
Поэты, разобщенные судьбой, –
мне снятся Александры и Адамы…
Ну, а пока – флиртующие дамы,
и небосвод над мiром – голубой…
2
Поэтика
Волшебный вымысел поэта,
как мне не думать о тебе?
Судьба судьбу задела где-то,
судьба через судьбу продета
и растворяется – в судьбе.
Ах, эти рифмы, эти строки!
От слез или от рифмы пьян, –
кто был в компаниях высоких
Тадеушей или Татьян,
где притязанья беспардонны
до самого конца времен?
Мы все глядим в Наполеоны…
В кого ж глядит Наполеон,
самим собою упоенный?
Сегодня строчки, завтра стрýи, –
кто ж не изведал силы их?
Над бедной перстью торжествуя,
живыми спектрами ликуя,
играет водопадный стих!
3
Gdy tu mój trup…
Когда теряю сам себя в собранье глупом,
Когда вокруг меня снуют и мельтешат,
Я посреди людей живу ходячим трупом,
Но далеко от вас скорбящая душа:
Душа моя живет в покинутой отчизне –
Я силой памяти к себе ее зову –
Реальнее моей реальной полужизни,
Роднее всех моих родных по естеству.
Забросив все долги, заботы и забавы,
Забросив все труды безумные свои, –
Спешу к себе в Литву. Благоухают травы,
Шумят аллеи пихт, играют воробьи…
И видится вдали: со светом, спозаранку,
Оставя позади свой неприметный кров,
Спешит, или – верней – плывет ко мне белянка
Среди зеленых волн мерцающих хлебов.
/Paris, 1839 – 1840/
4
Полонез Рашковского
Своей судьбы
просматривая тезы
и ощутив
подавленный порыв, –
расплачешься
при звуках полонеза,
несбывшегося рыцаря открыв.
Пускай земли меняется обличье
и кто-то к новой гибели спешит, –
но каббала
Adama Mickiewicza
всегда была
частицею души.
Покуда
не пришла пора проснуться,
покуда жизнь –
еще полужива, –
из глубины
горячечные
рвутся –
горящие! –
товяньские слова.
И вновь судьбы
пролистываешь тезы,
и душу рвет
подавленный порыв, –
и каешься
при звуках полонеза,
несбывшегося рыцаря открыв…
5
Мицкевич умирает и размышляет про себя:
Бывает так, что в сердце пусто.
Но сохраним в беде любой
одно неловкое искусство:
искусство быть самим собой.
В цепи запретов феодальных,
в тисках сместившихся времен –
какой враждой, какою тайной
окован я – и окрылен?
Пошлют на виселицу судьи,
потомки скажут: разглядел…
Меж тем, что было и что будет,
лежит неведомый предел.
/Москва – Догобоко (Венгрия), 1962 — 2013/
*****
Примечания:
[1] Свидетельствами тому – поэзия Владислава Броневского, мемуаристика Юзефа Чапского, кинематограф Анджея Вайды и многое другое.
[2] Да и сам Мицкевич гениально описал импровизацию Янкеля на цимбалах в XII книге «Пана Тадеуша». В преднадписании к XII книге Мицкевич определяет импровизацию Янкеля как «Всем концертам концерт» (“Koncert nad koncertami”).
[3] Именно – почти. В 2014 г. была опубликована моя работа «Цимбалы Янкеля: вновь о Мицкевиче и истории польского мессианизма» (Соловьевские исследования. Иваново. 2014. Вып. 4 (44) С. 45-58).
[4] «Таинственной прародины поэтов // Не обнаружите ни на какой из карт». Юлиан Тувим.
*****
Материалы по теме:
http://muzeemania.ru/2021/01/25/mihail-gorlin_pushkin_mickevich/
Евгений Рашковский об Адаме Мицкевиче
«В грозные, знойные Летние дни – Белые, стройные Те же они. Призраки вешние Пусть сожжены- Здесь вы нездешние, Верные сны. Зло пережитое Тонет в крови- Всходит омытое Солнце любви…» В Санатории «Узкое» состоялась лекция одного из крупнейших исследователей наследия великого … Читать далееУсадьба «Узкое»: лекция Евгения Рашковского «Современники Владимира Соловьева в мировой поэзии»