Игорь Волгин. «Чудо в Женеве»
А.Г. Достоевская и роман «Идиот»
28 декабря, в канун нового, 1867 года, Достоевский прибывает в Москву. Здесь, в городе детства, решается его участь. Задуманная свадьба с Анной Григорьевной может состояться лишь в том случае, если удастся получить аванс в «Русском вестнике». «Сегодня поеду к Любимову (соредактору М.Н. Каткова по «Русскому вестнику». — И.В.), — сообщает Достоевский невесте, — но во всяком случае думаю, что у Каткова не буду. И вообще, не знаю еще плана действий. Увижу по обстоятельствам».
Обстоятельства между тем весьма гадательны. Московские родственники (за исключением Сонечки Ивановой, которая «качает головой и несколько сомневается в успехе у Каткова») о предстоящем браке пока не извещены. Достоевский полагает, что в отличие от родственников в Петербурге (Эмилии Фёдоровны, вдовы старшего брата, пасынка Паши Исаева и др., твёрдо рассчитывающих на безотказную материальную помощь, слава Богу, пока свободного от брачных уз сочинителя) московская родня примет известие доброжелательно или, по меньшей мере, нейтрально. Во всяком случае посвящённая Сонечка Иванова «ужасно рада»[1].
Поздравляя Анну Григорьевну с Новым годом и новым счастьем, Достоевский недаром подчёркивает последние слова. Он прекрасно понимает, что указанное счастье висит на волоске.
Судьба, однако, благоприятствует задуманному. Не застав дома Любимова, которого предполагалось «пустить вперёд», Достоевский направляется в редакцию «Русского вестника» и на десять минут «опять-таки к счастью» заходит к Каткову: «Он принял меня превосходно». Это неудивительно: только что закончившееся печатанием «Преступления и наказание» подняло престиж не только автора, но и издания. Видя, что издатель «ужасно занят», Достоевский просит назначить время, дабы изложить дело. Но Катков, очевидно, заинтригованный и, возможно, кое о чём догадывающийся, просит объясниться немедленно. Тогда писатель прямо заявляет, что женится. «Он меня поздравил искренно и дружески. «В таком случае, — сказал я, — я прямо Вам говорю, что всё мое счастье зависит от Вас. Если Вам нужно мое сотрудничество» (он сказал: «Еще бы, помилуйте!») <…>»[2].
Катковское «ещё бы» дорогого стоило. Рискнувший осенью 1865 г. послать в Висбаден вконец проигравшемуся Достоевскому 300 рублей — под залог пока ещё не написанного, но лишь в кратком письме-заявке обозначенного романа, редактор «Русского вестника» мог испытывать глубокое удовлетворение. Автор «Преступления и наказания» выполнил — с превышением — все свои обязательства. Разумеется, журнал нуждался в его сотрудничестве.
Между тем речь шла о выплате единовременно 2000 рублей. Сумма, как вынужден был признать сам заёмщик, «очень сильна и таких вперёд не выдают[3] . Тем не менее, пару дней поколебавшись, Катков решается: половина предоставляется немедленно, а вторую тысячу надлежало получить через два месяца. При этом ни о названии произведения, ни о его сюжете или, скажем, объёме (хотя выдаваемая сумма предполагала изрядное количество печатных листов), ни даже о главной идее речи не идёт. Редакция доверяет автору безоговорочно. Деньги выдаются под некое «великое подразумеваемое» — без каких либо гарантий с авторской стороны. Порукой может служить только имя.
1 февраля 1867 г. Достоевский письменно благодарит великодушного заёмщика, а 15 февраля в Троицком (Измайловском) соборе Петербурга происходит венчание.
Какое, впрочем, это имеет отношение к истории романа «Идиот»? Здесь мы должны позволить себе одну идущую к делу автоцитату: «И опять повисает неизбежный вопрос: зачем? Зачем беспокоить тени, не предназначенные для академического внимания, ибо обретаются они в донельзя замусоренном пространстве частной жизни? Какое касательство к духовным свершениям творца имеет его вторая половина — существо в лучшем случае вспомогательное? Казалось бы, она менее значимая фигура для понимания его жизненного и творческого пути, нежели другие современники — его именитые коллеги, они же — идейные друзья и враги. Жены имеют довольно слабое отношение к истории текста, даже им посвященного; в лучшем случае они его переписчики и хранители.
Между тем ни у Пушкина, ни у Толстого (до определенного срока), ни у Достоевского не было рядом никого важнее жены. Это касается всех сторон их существования, всей жизненной сферы. Автор «Войны и мира» говорил, что когда он читает книгу какого-либо писателя, он всегда пытается представить, что это за человек. Кто, однако, мог бы ответить на этот вопрос лучше вдовы писателя? Конечно, она никогда не скажет всей правды. Зато ту правду, которую знает она, не знает никто»[4].
Вряд ли можно утверждать, что Анна Григорьевна Достоевская имеет непосредственное отношение к эволюции замысла, сюжету, структуре или поэтике романа. Всё это — сугубая принадлежность того, что уважительно именуется творческой лабораторией или, говоря проще, писательской кухней. Туда, в отличие от кухни натуральной, не допускаются жёны. Между тем последний «закатный» роман Достоевского «Братья Карамазовы» посвящён Анне Григорьевне. Это не только ритуальный жест — долг супружеской признательности и т.д. Это, можно сказать, ещё и производственная благодарность. Однако с неменьшим основанием Достоевский мог бы посвятить тому же лицу и роман «Идиот»: свою первую книгу, созданную во втором браке. (Правда, если не считать добрачного «Игрока»).
Не только вся предыстория «Идиота», но и сам процесс написания текста теснейшим образом связаны с драматическими коллизиями их с Анной Григорьевной «медового месяца» (растянувшегося, впрочем, на заграничные четыре года), становлением их отношений жарким летом 1867 г. и т.д. и т.п.[5]
Все эти внешние обстоятельства не могли не сказаться на внутреннем состоянии автора, его духовных и творческих исканиях. Роман зрел и рождался не в башне из слоновой кости, а в перекрестье больших волнений и сильных страстей.
Ещё в апреле-мае 1866 г., в разгар работы над «Преступлением и наказанием», сообщая А.В. Корвин-Круковской о необходимости «как можно скорее» кончить роман, Достоевский добавляет: «Правда, грустный, гадкий и зловонный Петербург, летом, идет к моему настроению и мог бы даже мне дать несколько ложного вдохновения для романа; но уж слишком тяжело» [6]. Он именует обстановку летнего Петербурга (казалось бы так рифмующуюся с атмосферой создаваемой книги) «ложным вдохновением». Ему нужен контраст: резвящееся на лоне природы (на даче Ивановых в подмосковном Люблино) жизнелюбивое общество весёлых молодых людей (в том числе, юных девушек, одной из которых он неожиданно делает предложение)[7]. Это — тот эстетический противовес, который позволяет без «ложного вдохновения» двигать вперёд соотносимое с мрачным Петербургом повествование. И даже мучительная переделка отвергнутой редакцией «Русского вестника» главы (чтение Раскольниковым и Соней евангельской сцены воскрешение Лазаря) не сильно замедляет работу[8].
Известно (о чём говорилось выше), в каких экстремальных условиях , в Висбадене, было задумано «Преступление и наказание». Не схожие ли обстоятельства препятствовали (или способствовали) на сей раз возникновению нового романа?
«Россия, Лета, Лорелея…» (Дрезденские каникулы)
Предыдущий, 1866 год, в творческом отношении был, пожалуй, одним из самых отчаянных в жизни Достоевского. Загнанный в угол кабальным договором со Стелловским — сдать (под угрозой неустойки и передачи авторских прав) не позже 1 ноября 1866 г. новую повесть для собрания сочинений — он намеревается «сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца 30 печатных листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а другой вечером и кончить к сроку» [9] . Этого не случилось: чтобы продиктовать «Игрока», приходится на месяц отвлечься от уже печатающегося «Преступления и наказания» [10] . И нет никакого преувеличения в его признании той же Корвин-Круковской: «Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями, под которыми я постоянно пишу, Тургенев умер бы от одной мысли» [11]. Тургенев «от мысли», может быть, и не умер бы, но вряд ли что- либо и написал.
2 ноября 1866 г. приступая после вынужденного «Игроком» перерыва к продолжению «Преступления и наказания», Достоевский сообщает Любимову: «я теперь нанимаю стенографа <…>». Это первое публичное упоминание Достоевским (а, пожалуй, и в писательской практике вообще) новой литературной технологии. Причём, половая принадлежность «стенографа» не уточняется: соредактор Каткова волен думать, что это мужчина. «Стенографка моя <…> была молодая и довольно пригожая девушка» [12], — пишет Достоевский, на сей раз упоминая подробности. Адресат письма — Аполлинария Суслова: тут уж без обозначения пола не обойтись. Тем более, что «друг вечный» впервые извещается о недавно совершившемся браке. «И хотя по-прежнему продиктованное по три раза просматриваю и переделываю, — продолжает Достоевский своё письмо Любимову, — тем не менее стенография чуть ли не вдвое сокращает работу»[13]. Этот опыт останется с ним навсегда.
Нам уже приходилось говорить, что знакомство и двадцатидневное сотрудничество будущих супругов — это своего рода служебный роман. Автор, написавший на одном из томов столь памятного ему собрания Стелловского «Ане от меня в память о том, как мы вместе сочиняли и до чего досочинялись» , в нежно-усмешливом виде фиксирует эту «объективную реальность». Разумеется, в период жениховства «стенографический фактор» не играет определяющей роли (ибо Достоевский несомненно влюблён). Но во всей их дальнейшей жизни «производственный момент» становится надёжной скрепой их семейного существования.
Свалив с плеч победительный груз «Преступления и наказания» и частично расплатившись с долгами (из общей выручки за роман в 14000 рублей 12000 уходят кредиторам), автор чувствует естественную потребность в некотором отдохновении. О грядущих трудах (аванс за которые призван был на первое время обеспечить семейное благополучие) в их переписке не говорится ни слова. Произносятся только слова любви. «Тебя бесконечно любящий и в тебя бесконечно верующий твой весь Ф. Достоевский» — так заканчивается его первое послание к невесте. И не удовольствовавшись этим он добавляет: «Ты мое будущее всё — и надежда, и вера, и счастие, и блаженство, — всё»[14] [15]. Можно, конечно, поёрничать относительно того, что этот эпистолярный ход чем-то напоминает знаменитую приписку Фёдора Павловича Карамазова на адресованной Грушеньке записке: «и цыплёночку». Но автор письма искренен, наивен, открыт.
Хлопоча об авансе за будущий роман, он не устаёт подкреплять свои заботы страстными признаниями. «Прощай, милочка, до близкого свидания. Целую тысячу раз твою рученьку и губки (о которых вспоминаю очень)<…> Целую тебя бессчетно». «Твой счастливый <муж>», — подписывает он своё послание от 2 января 1867 г. — за полтора месяца до свадьбы[16]. Анна Григорьевна густо зачёркивает последнее слово, видимо, опасаясь, что будущие потенциальные читатели смогут неправильно истолковать степень этой добрачной близости. «Твой муж Ф. Достоевский», — сказано в другом письме: на сей раз, пребывая в законном браке, Анна Григорьевна ничего не вымарывает.
Уже более месяца молодые обретаются в Германии, а о предстоящей работе, ради которой (наряду с поправлением здоровья и спасением от кредиторов) был задуман этот вояж, не говорится ни слова. Достоевский, как уже замечено выше, отдыхает от предыдущих трудов. Пребывая в Дрездене, они посещают знаменитую галерею, обедают на живописной, нависшей над Эльбой террасе, слушают музыку в Большом саду, совершают многочасовые прогулки. «Когда мы устроились, — элегически свидетельствует Анна Григорьевна,- наступила для меня полоса безмятежного счастья: не было денежных забот (они предвиделись лишь с осени), не было лиц, стоявших между мною и мужем, была полная возможность наслаждаться его обществом. Воспоминания о том чудном времени, несмотря на протекшие десятки лет, остаются живыми в моей душе»[17]. Анна Григорьевна не только не принуждает мужа к работе, но, напротив, советует отвлечься от однообразия их дрезденской жизни, встряхнуться и освежиться, набраться новых впечатлений и т.д. (В этой связи упрёки А. Ахматовой, будто Анна Григорьевна «больного человека, с астмой, с падучей, заставляла работать дни и ночи [18] » представляются совершенно несправедливыми). Для осуществления этих благородных целей молодая супруга не находит ничего лучшего, как посоветовать мужу отправиться на рулетку — в Гомбург. Впрочем, советчица, надо думать, догадывается, что её смелое предложение отвечает тайным желаниям супруга [19] . Правда, у последнего наличествует убедительный аргумент. Игра не только его личная прихоть; она даёт упование, что можно, наконец, рассчитаться со всеми кредиторами (получить сразу «весь капитал», как выразился бы Раскольников). Сокрушительные проигрыши в Гомбурге (с письменной мольбой выслать ему из Дрездена деньги на обратную дорогу) ничуть не нарушают семейной идиллии. Можно представить, сколь негодующе отнеслась бы к игровым безумствам его первая жена, импульсивная Марья Дмитриевна, и чем бы это грозило их семейному союзу. Анна Григорьевна, однако, убеждённая фаталистка: «Но я его утешала, уверяла, что это ничего, что это пустяки, <ничего, не важно>, пусть только он успокоится» [20].
Итак, всё время, предшествующее началу работы над «Идиотом» (апрель — сентябрь 1867 г.), отдано либо «туристическому расслаблению» в Дрездене, либо перманентным рулеточным страстям в Гомбурге, а затем — в Бадн-Бадне. Сослаться на апофегму «чем продолжительней молчанье, тем удивительнее речь» не представлялось возможным, ибо стихи эти будут написаны лишь в следующем столетии.
«Я, правда, рассчитывал тотчас же, выехав за границу, приняться немедленно за работу,- писано А.Н. Майкову.- Что ж оказалось? Ничего или почти ничего до сих пор не сделал п только теперь принимаюсь за работу серьезно и окончательно. Правда, насчет того, что ничего не сделал, я еще в сомнении: зато прочувствовалось и много кой-чего выдумалось; но написанного, но черного на белом еще немного, а ведь черное на белом и есть окончательное; за него только и платят»[21].
«Кое-что выдумалось» — возможно. О «немногом написанном» ничего неизвестно. Первые записи к «Идиоту» появятся только в сентябре-октябре. Пока же продолжается «жизнь взаймы». К первоначальным «свадебным» двум тысячам добавляется ещё одна, взятая на поездку из того же источника.
«Денег я взял у Каткова вперед,- объясняет свои обстоятельства Достоевский А.П. Сусловой. — Там охотно дали. Платят у них превосходно. Я с самого начала объявил Каткову, что я славянофил и с некоторыми мнениями его не согласен. Это улучшило и весьма облегчило наши отношения» [22] . Последняя оговорка существенна: «другу вечному» нелишне знать, что автор романа отнюдь не собирается руководствоваться политическими предпочтениями издателя и высоко ценит собственную писательскую независимость. «Как частный же человек, — продолжает Достоевский, — это наиблагороднейший человек в свете. Я совершенно не знал его прежде. Необъятное самолюбие его ужасно вредит ему. Но у кого же не необъятное самолюбие?» [23] . Автор «Русского вестника» снисходителен к Михаилу Никифоровичу Каткову как к литератору — может быть, имея в виду собственные — тоже немалые — творческие амбиции. Для него важны не только финансовые условия, но и нравственные качества издателя[24].
Ты мое будущее всё — и надежда, и вера, и счастие, и блаженство, — всё.
Разумеется, все нюансы отношений с Катковым обсуждаются с Анной Григорьевной.
Достоевский признаётся Аполлону Майкову (едва ли не единственному в то время его корреспонденту в России): «Я было тотчас же хотел за работу и почувствовал, что положительно не работается, положительно не то впечатление. Что же я делал? Прозябал. Читал, кой-что писал, мучился от тоски, потом от жары. Дни проходили однообразно» [25]. Всё перепуталось, и сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея.
Весной и летом 1867 г. он и Анна Григорьевна находятся, так сказать, в противофазе, точнее, выполняют не вполне свойственные для них функции. Автор «Преступления и наказания» в основном бездельничает: никаких набросков к роману так и не появится из под его пера. Писателя больше напоминает Анна Григорьевна. Она не только усерднейшим образом каждодневно заполняет страницы своего дневника; она ухитряется параллельно заниматься и другими письменными трудами «В характере Анны Григорьевны, — сообщается Майкову, — оказалось решительное антикварство (и это очень для меня мило и забавно). Для нее, например, целое занятие пойти осматривать какую-нибудь глупую ратушу, записывать, описывать ее (что она делает своими стенографическими знаками и исписала 7 книжек), но пуще всего заняла ее и поразила галерея…»[26]. У супругов одна чернильница на двоих — она уступается Достоевскому по праву старшинства. Это, впрочем, не ущемляет суверенных прав другой половины: стенографические знаки сподручнее «рисовать» карандашом.
Однако в недели и месяцы этого творческого простоя (согласимся с условностью термина) создаётся другой роман — может быть, не менее важный для Достоевского, чем будущий «Идиот». Это — роман воспитания. «Мне Бог тебя вручил…»
Нет сомнений, что с момента своего знакомства с Анной Григорьевной автор «Игрока» сделал немало открытий. Его всё больше привлекает характер и личность его избранницы, которая моложе его на четверть века. Он пишет ей из Гамбурга: «Всю тебя вспомнил, до последней складочки твоей души и твоего сердца, за всё это время, с октября месяца начиная (т.е. с момента знакомства. — И.В.), и понял, что такого цельного, ясного, тихого, кроткого, прекрасного, невинного и в меня верующего ангела, как ты, — я и не стою» [27]. Поневоле отторгнутые от России, они на долгие четыре года остаются наедине друг с другом. У них нет никаких иных собеседников и сочувствователей: «Ни звука русского, ни русского лица»,- грибоедовской строкой отзовётся Достоевский в одном из своих писем. Именно в этом контексте будет создаваться текст «Идиота». И его творец параллельно ставит перед собой не менее ответственную педагогическую задачу.
«Мне Бог тебя вручил,- пишется из того же Гамбурга,- чтоб ничего из зачатков и богатств твоей души и твоего сердца не пропало, а напротив, чтоб богато и роскошно взросло и расцвело; дал мне тебя, чтоб я свои грехи огромные тобою искупил, представив тебя Богу развитой, направленной, сохраненной, спасенной от всего, что низко и дух мертвит <…>» [28] . Эпизодические ссоры быстро сходят на нет — в первую очередь, благодаря искренности и лёгкому нраву молодой жены. (Недаром он признаётся, что помолодел с ней на всю разницу их лет). Однако и мужнины усилия преследуют определённые цели. Не только оправдать доверие небес («Бог вручил») и завершить нравственное образование супруги, но одновременно — искупить свои собственные («огромные») грехи. Очевидно, он полагает, что для этого недостаточно его литературных заслуг. Эти заслуги есть высший, доверенный ему дар, как бы не зависящий от его собственной воли. Для искупления же «грехов» потребно огромное усилие иного порядка — то, что позднее будет названо им «самовыделкой» и «самоодолением» . Удача с Анной Григорьевной — шаг в этом направлении: он должен перевесить всё остальное.
Но тогда — это ещё и роман самовоспитания[29]. Хорошо зная свой «больной характер», он боится, что Анна Григорьевна соскучится наедине с ним. Но — и тут им ставится NB — «<…>, Анна Григорьевна оказалась сильнее и глубже, чем я ее знал и рассчитывал, и во многих случаях была просто ангелом-хранителем моим; но в то же время, много детского и двадцатилетнего, что прекрасно и естественно необходимо, но чему я вряд ли имею силы и способности ответить» [30]. Однако — «срослось»: брак оказался целительным для обоих.
У нас, увы, не имеется сведений относительно возможного участия первой жены, Марьи Дмитриевны Исаевой, в литературных занятиях мужа. (Хотя «при ней» были написаны «Дядюшкин сон», «Село Степанчикова», «Записки из Мёртвого дома», «Униженные и оскорблённые…»). Да и над «Записками из подполья» он трудится в Москве, у её смертного одра[31]. Что касается «друга вечного» (и потенциальной спутницы жизни) А.П. Сусловой, то к творческому процессу и его «окрестностям», она, по-видимому, также не имела касательства (если не считать беглых эпистолярных оценок «А мне не нравится, когда ты пишешь цинические вещи» [32] ). «Случай Анны Григорьевны» — первый и последний в его жизни опыт сотрудничества. Помимо прочего он имеет ещё прецедентный характер[33].
Впрочем, ни один из российский писательских браков не начинался при таких драматических обстоятельствах.
«О, Баденцы, проклятое отродье…»
«Проезжая недалеко от Бадена, я вздумал туда завернуть, — сообщается А.Н. Майкову. — Соблазнительная мысль меня мучила: пожертвовать 10 луидоров и, может быть, выиграю хоть 2000 франков лишних, а ведь это на 4 месяца житья, со всем, со всеми петербургскими (т. е. с обеспечением родственников. — И.В.) Гаже всего, что мне и прежде случалось иногда выигрывать. А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил»[34]. Эффект «заворачивания» в Баден оказался довольно долгим: «мы промучились в этом аде 7 недель»[35]. Не склонная к сочинению стихов Анна Григорьевна отмечает пребывание в игорной столице Германии весьма эмоционально: «О, Баденцы, проклятое отродье…»[36].
«Опять написал Каткову (текст письма неизвестен.- И.В.), опять попросил 500 рублей (не говоря об обстоятельствах, но письмо было из Бадена, и он, наверно, кое-что понял)»[37]. Что более всего поражает просителя, так это реакция заимодавца: «Ну-с, ведь прислал! Прислал!» [38] (Катков, как видно, полагает, что автор усердно трудится над романом).
Тут следует иметь в виду одно важное, но часто упускаемое обстоятельство. В «Проекте заявления», написанном в Женеве в марте 1868 г., Достоевский завещал «право на полную собственность» всех своих сочинений Анне Григорьевне. Вместе с тем он подчёркивает, что «добровольно, из Дрездена, в письме» (оно неизвестно) также предоставил Каткову упомянутое право «до уплаты моего долга, или в случае моей смерти» [39] [40] . Таким образом, суммы, высылаемые издателем «Русского вестника», не являлись столь уж рискованным авансированием (и тем более, чистой благотворительностью), а опирались, в том числе, на посмертные авторские гарантии.
Всю тебя вспомнил, до последней складочки твоей души и твоего сердца, за всё это время, с октября месяца начиная (т.е. с момента знакомства. — И.В.), и понял, что такого цельного, ясного, тихого, кроткого, прекрасного, невинного и в меня верующего ангела, как ты, — я и не стою….
Присланных Катковым пятьсот рублей (если вычесть рулетку) вполне достаточно для поддержания сравнительно безбедного существования. Ибо месячные расходы путешествующих, по их собственному признанию, не превышают (вернее, не должны превышать!) ста рублей. «Остальное» оседает в казино.
Будущий роман — единственный источник их существования. Меж тем авторский долг достигает 4000 рублей. Недаром, когда Достоевский — в качестве устрашающей гипотезы — предполагает, что «вдруг» в газетах может появиться известие о смерти Каткова, это настолько поражает Анну Григорьевну, что она «почти с ужасом» берётся за «Московские ведомости» 40. «Сегодня Федя видел во сне,- записывает она в другой раз,- что Катков ему пустил кровь, что это такое значит?»[41].
«Открыть окно — что жилы отворить»,- скажет через полвека поэт, ещё успевший застать в живых Анну Григорьевну. С другой стороны, кровь в былые времена пускали (отворяли) для облегчения болящих и страждущих. Интересно, снится ли должник «Федя» самому Каткову?
21 июля сообщается любимой тёще, Анне Николаевне Сниткиной (которая оплачивает в Петербурге проценты по заложенной мебели — приданному Анны Григорьевны): «Я и Аня, мы здоровы и счастливы. Аня меня любит, а я никогда в жизни еще не был так счастлив, как с нею. Она кротка, добра, умна, верит в меня и до того заставила меня привязаться к себе любовью, что, кажется, я бы теперь без нее умер» [42]. Как раз за два дня до этого письма, после очередного проигрыша, Достоевский закладывает обручальные кольца и тут же выкупает их после очередного успеха. На следующий день кольца закладываются вновь. А в самый день написания упомянутого послания (с извещением о семейном счастье) в заклад отправляется любимая мантилья Анны Григорьевны. Счастливая дочь в свою очередь просит мать выслать им «на прожиток» 50 рублей. И тогда же, 21 июля Достоевский заходит в отель «Европа» к Ивану Александровичу Гончарову, чтобы попросить у него в долг 3 золотых (то есть 60 франков). «Сколько, сколько?» — вскричал сам только что крупно проигравшийся автор «Обломова»: он поражён мизерабельностью суммы. «Федя повторил, что 3 золотых». — «Ну, столько-то я могу всегда ссудить» [43] ,- великодушно ответствует коллега. Деньги берутся исключительно на «карманные расходы» — с обещанием вернуть их через неделю. Они расстаются «очень сконфуженные друг другом»,- свидетельствует Анна Григорьевна [44] . В тот же знаменательный день, входя в «вокзал» (то есть на рулетку), Достоевский вновь видит Гончарова — «так что ему было очень неловко»[45].
При их утренней встрече Достоевский не скрыл, что будучи в выигрыше, заходил к нему (но не застал) «третьего дня» — с намерением передать через него давний, ещё с 1865 года, долг И.С. Тургеневу, который по стечению обстоятельств (семейство Виардо!) тоже обретается в Баден-Бадене. (Для кворума, как мы позволили однажды выразиться, не хватает только Льва Толстого). «Ах, зачем он не сделал этого»[46] (то есть не успел передать долга),- в сердцах замечает Анна Григорьевна. Она ещё не ведает, что через несколько дней Достоевский сам направится к автору «Дыма» — и эта роковая встреча закончится знаменитым разрывом [47] . Причём, долг (пятьдесят талеров, присланных в 1865 г. Тургеневым вместо просимых ста) тогда так и не будет отдан.
Гончаров и Тургенев — последние российские литераторы (если не считать политических изгнанников — мимолётной встречи с А.И. Герценом в Женеве и более длительного общения там же с Н.П. Огарёвым), с кем он видится перед тем, как погрузиться в стихию будущего романа. Любопытно, осведомлены ли коллеги о его творческих замыслах? Или, по крайней мере, об обязательствах перед Катковым? [48] (Кстати выясняется, что Огарёв далёк от новейших литературных событий: он ничего не слышал о «Преступлении и наказании»).
Разумеется, гончаровские деньги не спасают положения. «Пришёл домой Федя, проиграв всё, так что у нас ни гроша не осталось. Федя был в совершенном отчаянии, говорил, что погубил меня, что теперь всё пропало, и был в таком сильном отчаянии, что я не знала, как его и утешить [49] ». Перманентно исполняя функции ангела-утешителя, Анна Григорьевна не позволяет себе проявлять при муже ни малейших признаков слабости: порывам отчаяния она предаётся исключительно в его отсутствии.
Её зарубежная стратегия — на первый взгляд, совершенно непрактичная — оказываются единственно верной. Она ни словом не упрекает мужа за бесконечные проигрыши (фактически — за постоянно грозящую им семейную катастрофу); она безропотно выдаёт ему (ибо все деньги находятся у неё) обречённые франки, талеры и гульдены; она поддерживает его дух в дни уныния и печали. Она интуитивно чувствует, что только такое поведение может подвигнуть Достоевского избавиться от игрового кошмара. При этом она не переоценивает его собственные возможности. «Нет, решительно Федю следует беречь не только от других, но и от самого себя, потому что он решительно над собой не имеет ни малейшей воли. Скажет так, обещает, пожалуй, даже даст честное слово, а поступит непременно не так, как сказал»[50]. И, как бы спохватившись, добавляет «Удивительный он человек, но какой хороший! » [51].
Можно предположить, что пассаж об отсутствии у Достоевского воли подразумевает только отношение его к игре. В чисто литературном смысле (а это особенно видно в связи с судьбой «Идиота») воля оказывается железной. Несмотря на почти непреодолимые трудности, все взятые обязательства будут исполнены неукоснительно и практически в срок.
Люблю появление ткани, Когда после двух или трех, А то четырех задыханий Прийдет выпрямительный вздох. «Выпрямительный вздох» явится ещё не скоро. «…С идеями в голове».
Казалось бы, летние перипетии 1867 г. не найдут никакого отражения в романе: ни в сюжете, ни в фабуле, ни в характеристиках действующих лиц. Да, прямые аналогии действительно отсутствуют. Но нельзя забывать, в какой атмосфере проходила «предроманная» жизнь автора. Первые месяцы нового, «неравного» брака, «притирка» его участников друг к другу, резкие перепады игорного счастья, дамоклов меч (он же — спасительный меч-кладенец) финансовой зависимости и т.д. и т.п. — все эти эмоциональные состояния, предшествующие «появлению ткани», не могли так или иначе не сказаться в художественном составе самой этой ткани. Не говоря уже о том, что герою, «именем» которого назван роман, впервые присваивается болезнь, на протяжении всего «европейского турне» сокрушающая самого автора.
Эпилептические припадки, частоту которых Достоевский надеялся уменьшить посредством благодетельного влияния европейского климата, преследуют его с большим или меньшим постоянством. Анна Григорьевна, хотя и привыкшая к проявлениям «священной болезни» (которая со всеми подробностями будет описана в романе), каждый раз переживает её приступы как бы внове. Особенно поражает её «нечеловеческий» крик, возвещающий о начале припадка. У неё едва хватает сил, чтобы удержать мужа во время судорог. «Тогда я положила на пол две подушки и потихоньку опустила его на пол, на ковер, так что он удобно лег, распустив ноги. Потом расстегнула ему жилет и брюки, так что он мог дышать посвободнее» [52]. С тщательностью медика-профессионала она фиксирует все проявления недуга. «Я заметила сегодня в первый раз, что у него губы совершенно посинели, и лицо было необыкновенно красное»[53]. Естественно, что находящуюся на первых месяцах беременности Анну Григорьевну очень беспокоит, не отразятся ли все эти обстоятельства на здоровье будущего ребёнка.
Аня меня любит, а я никогда в жизни еще не был так счастлив, как с нею. Она кротка, добра, умна, верит в меня и до того заставила меня привязаться к себе любовью, что, кажется, я бы теперь без нее умер….
… Однако мы были не вполне справедливы, толкуя о полном отвлечении Достоевского от литературных забот. Его постоянно смущает обещанная К.И. Бабикову для сборника «Чаша» статья «Знакомство моё с Белинским». Деньги за неё — двести рублей серебром — давно взяты вперёд. Причём, дело не только в сроках: по ходу работы автор всё больше понимает, что об этом сюжете нельзя написать цензурно. Не вполне ясно, что подразумевается под этим словом: то ли риск адекватной передачи политических и социальных убеждений «неистового Виссариона», то ли невозможность упоминания его религиозных кощунств («Ругал мне Христа по-матерну»)[54]. Тем более, что это знакомство — уже после кончины автора «Письма к Гоголю» — завершилось для воспоминателя смертным приговором и каторгой.
16 июля отмечается: «Федя сегодня все записывал — работал, а я лежала на постели, перечитывала Белинского…»[55] (Слово «перечитывала» исправлено из «читала»: Анне Григорьевне не хочется снижать свой образовательный статус). И — на следующий день: «Я напилась чаю с лимоном и легла на Федину кровать и заснула, а он сидел и занимался, писал что- то» [56]. Всё это излагается не без некоторого графологического усилия, так как карандаш, с помощью которого выводятся стенографические знаки, сильно укротился, «а купить другой нет денег» [57].
Давняя идея Достоевского — писать два текста одновременно — увы, неосуществима. Он может сосредоточиться только на чём-то одном. Допустимо ли считать «Знакомство моё с Белинским», которое, по собственному признанию, он писал «со скрежетом зубовным», подступом к «Идиоту»: вернее, попыткой расписаться? Отосланная, наконец, в Москву (через Майкова) рукопись бесследно исчезнет[58].
Статья о Белинском, застенографированная и переписанная Анной Григорьевной, будет закончена только в Женеве, куда супруги прибудут 25 августа, насилу вырвавшись из баден-баденского морока. «Я была так счастлива, что мы, наконец, уезжаем из этого проклятого города, в который, я думаю, я никогда больше не поеду»,- решительно заявляет Анна Григорьевна.- Да и детям своим закажу ехать, так он много принес мне горя». [59] (Она действительно там никогда не появится — впрочем, потому, что за всю свою долгую жизнь больше ни разу не выедет за границу). По дороге, в Базеле, они увидят «Мёртвого Христа» Ганца Гольбейна-младшего: картину, произведшую на автора «Идиота» неизгладимое впечатление и сыгравшую столь значительную роль в структуре будущего романа.
Только в Женеве Достоевский садится за громадное, насчитывающее множество страниц письмо к Аполлону Николаевичу Майкову. Очевидно, не считая статьи о Белинском, это самый обширный писательский текст за весенние и летние месяцы 1867 г.
Собственно, упомянутым летом круг его корреспондентов крайне ограничен. Большей частью это «внутренняя переписка» — с той же Анной Григорьевной, когда он отлучается от неё по своим игровым нуждам. Одно — уже приводившееся выше «письмо счастья» тёще, А.Н. Сниткиной, другое — Эмилии Фёдоровне, вдове брата Михаила, ещё одно — пасынку Павлу Исаеву. С остальными родственниками, с братьями и сёстрами, переписка отсутствует. (Впрочем, она и прежде была весьма эпизодической). Из родных только Сонечке Ивановой, дочери живущей в Москве сестры, будет отправлено послание, имеющее отношение к главной идее будущего романа.
Следует сказать об одном весьма важном (но доселе, кажется, нигде не отмеченном) обстоятельстве. Оно касается всей эпистолярии Достоевского, всей его переписки за долгие годы. Автор этих многочисленных корреспонденций, как правило, не кривит душой. Письма, написанные по разным поводам и адресованные разным лицам, содержат одну и ту же информацию. Последняя всегда соответствует правде. Приводятся одни и те же соображения и факты, одни и те же мотивировки, называются одни и те же цифры. Достоевский в письмах может что-то преувеличивать, драматизировать, что-то замалчивать, но он никогда не хитрит и не лжёт. Его нельзя поймать на слове, на искажении, намеренных подтасовках, введении в заблуждение и т.п. Он честен со своими корреспондентами — независимо от их статуса и положения. Разве только в диалоге с «Русским вестником» он позволяет себе некоторый наигранный оптимизм (главным образом, относительно объёмов и сроков), не вполне совпадающий с реальным состоянием дел.
Письма Каткову за этот период, как сказано, до нас не дошли (за исключением упомянутого выше благодарственного от 1 февраля 1867 г.: «Вы меня спасли (буквально спасли) в самую критическую минуту моей жизни. Я и она благодарим Вас искренно»[60]). Главным получателем сведений о житье- бытье Достоевского за границей, и в свою очередь — источникам информации о российских делах, становится А.Н. Майков[61]. «Теперь я приехал в Женеву с идеями в голове,- сообщает Достоевский своему петербургскому корреспонденту 28 августа.- Роман есть, и, если Бог поможет, выйдет вещь большая и, может быть, недурная. Люблю я ее ужасно и писать буду с наслаждением и тревогой»[62]. Обозначено только наличие «идей», о сюжете, как и раньше, не говорится ни слова. Правда, подтверждается намерение — согласно желанию редакции печатать роман в «Русском вестнике» с января 1868 г. И даже высказывается мысль о досрочной высылке в журнал первых частей. Теоретически это возможно, ибо в запасе ещё около четырёх месяцев. Но реальный сценарий окажется совсем иным.
«Подъезжая под Женеву…».
Подробно излагая Майкову перипетии минувшего лета, Достоевский рисует спасительную перспективу: «Вам, вероятно, ясна мысль, основная мысль всех этих надежд моих: ясно, что всё это может успеть сделаться и принести свои результаты под ОДНИМ ТОЛЬКО условием, именно: ЧТО РОМАН БУДЕТ ХОРОШ. Об этом, стало быть, и нужно теперь заботиться всеми силами» [63]. Но пока у адресата просятся взаймы 150 рублей («голубчик, спасите меня!»). Ибо у путешествующих по Европе супругов на всё про всё осталось не более восемнадцати франков.
«Теперь засел в Женеве и работаю; работа длинная» [64] ,- скупо сообщается Эмилии Фёдоровне 28 сентября. Действительно, в эти дни будут сделаны первые наброски к роману.
В Женеве Достоевский, наконец, входит в свою обычную — рабочую — колею. Регулярные литературные занятия автоматически улучшают семейный климат. Анна Григорьевна с удовлетворением замечает, что муж — не в пример Баден-Бадену — стал с ней гораздо ласковее и ровнее. «У нас такое согласие, или Федя соглашается, или я, споров нет, а если случится кому- нибудь рассердиться (большею частью мне), то я обругаю его дураком, но сейчас расхохочусь, и он вполне уверен, что я это его назвала вовсе не по злобе, а просто так вырвалось, и что я решительно не сержусь на него» [65].Всё заканчивается смехом: душевное равновесие восстановлено. Двинувшееся, наконец, дело не оставляет места для ссор.
«Сегодня он начал программу своего нового романа» [66] ,- помечает Анна Григорьевна 1-го октября 1867 г. И добавляет, что записи делаются в той же тетради, где было «записано» «Преступление и наказание». Выбор предмета, содержащего уже состоявшийся романный текст, свидетельствует о серьёзности намерений. Анна Григорьевна — в отсутствии автора — привычно просматривает эти записи: она полагает, что у мужа не должно быть от неё никаких (даже творческих) тайн.
Накануне вечером они «говорили о Евангелии, о Христе, говорили очень долго»[67] . Собеседница ничего не сообщает о содержании разговора. Конечно, это вечный сюжет. Но случайно ли возникает он именно теперь — в преддверии задуманного труда?
Через несколько дней Достоевский скажет Анне Григорьевне: «Вот для таких, как ты, и приходил Христос» [68]. Очевидно, имеются в виду не столько «погибшие овцы Дома Израилева» (Мтф, 15:24), сколько «чистые сердцем» — такие, как Соня Мармеладова или, скажем, будущий Алёша Карамазов. (Князя Мышкина — ввиду многозначности толкований — оставим пока в стороне). «Я говорю это,- заключает Достоевский,- не потому, чтобы любил тебя, а потому, что знаю тебя» [69] . Подразумевается, что любовь, в которой он не устаёт признаваться, не единственная причина его умозаключений. Он хочет быть объективным: оценивает личность Анны Григорьевны как художник, как душевидец, как христианин.
В последней (1880 — 1881) рабочей тетради Достоевского, среди текущих заметок к «Дневнику писателя», вдруг возникает неожиданная запись:
Подъезжая под Женеву,
У подножия креста
Видел он Святую деву
Матерь господа Христа[70]
Это контаминация двух стихотворений Пушкина, написанных одним размером: «Подъезжая под Ижоры…» и «Жил на свете рыцарь бедный…» У Пушкина в оригинале — «Путешествуя в Женеву, на дороге у креста…» Достоевский сделал первое двустишие фонетически более «агрессивным» (аллитерации на «ж»). И одновременно — придал стиху едва заметный иронический оттенок, уровняв его — и по звуку, и по смыслу — с «подъезжая под Ижоры». Цитировал ли он неточно, по памяти, или тут предполагалась тонкая лингвистическая игра? И ещё: не могла ли на исходе жизни возникнуть поздняя перекличка с той, столь памятной ему Женевой?
… Казалось бы, работа над романом, наконец, задалась и более не предвидится никаких отвлечений. Но — искушение велико. Конечно, Женева — не Баден-Баден: здесь нет казино. Однако же не столь отдалён швейцарский Саксон-ле-Бен: враг человеческий не дремлет. Путь туда по железной дороге занимает несколько часов. «Он был в ужасном волнении и очень колебался» [71] ,- записывает Анна Григорьевна. Верная своему всегдашнему правилу, она не считает нужным его отговаривать. «<…> Ведь если Федя взял эту мысль в голову, то ему будет уж слишком трудно расстаться с нею» [72]. Из оставшихся у них к тому времени двухсот франков на игру выделяется сто пятьдесят. Анна Григорьевна уверена, что заложенные недавно серьги и брошь она уже больше не увидит.
В семь утра 5 октября Анна Григорьевна, как они и условились, прервёт его мирный сон. «Кажется, это нелепость» [73],-промолвит Достоевский, имея в виду затеянное им предприятие. Но — жребий брошен: как ведётся, в очередной раз.
В свою очередь Анна Григорьевна старается сохранить полное спокойствие. «Что он проиграет, то это так вероятно, что я готова просто голову отдать на отсечение, до такой степени это вероятно» [74]. Предчувствие не обманывает. Достоевский вернётся в Женеву через двое суток «чрезвычайно бледный» (она встретит его на вокзале) и — без пальто. Накануне он выиграл 1300 франков и, по его словам, велел себя разбудить в девять утра, чтобы с выигрышем отправиться домой. Но «подлец лакей» не исполнил предписание. В ожидании следующего поезда всё было проиграно вчистую. Покинуть Саксон-ле-Бен представилось возможным, лишь заложив кольцо и упомянутое выше пальто. В связи с этим Анна Григорьевна выказывает осторожное предположение, что нерасторопный слуга здесь ни при чём. Она не без оснований полагает, что после столь крупного успеха у супруга явилась идея выиграть десять тысяч, «чтобы облагодетельствовать всех» [75] . Более всего её удручает то обстоятельство, что нарушив их договорённость, Достоевский не выслал ей — в качестве «неснижаемого остатка» — двести или триста франков: проигранную тысячу ей вовсе не жаль.
За утренним кофе он уверяет жену, что непременно ещё раз должен попытать счастье в злополучном в Саксон-ле-Бен.
Его отчаянное письмо с места катастрофы («Аня, милая, я хуже чем скот! <.. .>— всё. всё проиграл.»[76]) достигает Женевы уже после возвращения незадачливого игрока. «<…>Надо опять будет писать и клянчить у Каткова,- замечает догадливая Анна Григорьевна,- человека, который нас так много обязал»<.>»[77].Она полагает, что теперь, в качестве извинительной причины будет выставлена её беременность.
Действительно, весь вечер следующего дня, 8 октября, посвящается составлению очередного прошения. При этом Анна Григорьевна призывается в качестве единственной слушательницы, советчицы и редактора. «Я сказала, что, по-моему, письмо хорошее, что ничего не следует ни переписывать, ни уменьшать» [78]. Текст послания неизвестен. Но редакция «Русского вестника», очевидно, удовлетворила содержащуюся в нём просьбу: Достоевский стал получать по сто рублей ежемесячно. В создавшихся условиях это было благом.
Кроме того, по мере сил надлежало поддерживать семейство покойного брата и обитающего в его недрах пасынка Пашу Исаева. «<.> Не проходило дня,- пишет Достоевский Эмилии Фёдоровне,- чтоб я об вас обо всех не думал» [79]. Поручая вдове передать из катковских денег двадцать пять рублей Паше, автор горько сетует на своё нынешнее положение: «Мучает меня очень то, что в настоящую минуту, ничем не могу помочь Вам. Мне это чрезвычайно тяжело. К Новому году хоть из-под земли достану, а с Вами поделюсь» [80]. К Новому году он надеется получить некоторую сумму за представленный роман. При этом умалчивается, что добытые «из под земли» деньги будут снова браться вперёд.
Отвлечения от начавшегося труда, возрастающая неопределённость и, наконец, ужасный (по мнению вновь прибывших) женевский климат вновь ухудшают внутрисемейную атмосферу. Вызывавшие совсем недавно весёлый смех аттестации вроде «дурак» и «болван» ныне влекут у обзываемого боли в сердце — так что он даже принуждён лечь в постель. «Федя ужасно как обиделся, что я его назвала дураком, до того обиделся, что даже заплакал и плакал несколько времени [81] ». Не исключено, что такая «неадекватная» реакция связана не столько с реальной обидой, сколько с недавним проигрышем, с безденежьем, с общим неблагополучием и тоской. Испуганная и немедленно раскаявшаяся Анна Григорьевна просит прощения: мир восстанавливается с большим трудом.
Вот для таких, как ты, и приходил Христос..