Е. Б. Рашковский. “Once I Pass’d through a Populous City…”: Уитмен и Пастернак. Поэзия, философия, политика (взгляд из XXI века)[1]

Я чувствую за них за всех…
/Пастернак, «Рассвет»/

То, что предлагается ниже читателю, – не строгое литературоведческое исследование, но, скорее, субъективные наблюдения философа и поэта-переводчика. Моя многолетняя переводческая работа над текстами Уитмена имела задачей не только прочтение и передачу уитменовских поэтических и философских смыслов, но и передачу этих смыслов в гибкой и убедительной русской просодии. И именно такого рода работа заставила меня обратиться к параллелям «Уитмен-Пастернак»[2].
Особую роль в российском укоренении уитменовской музы сыграли переводы Бальмонта, но прежде всего – Чуковского; немалый резонанс среди российской читающей публики нашли и переводы Ивана Кашкина. Однако, наряду с прямыми уитменовскими влияниями на российский поэтический универсум, следовало бы отметить и влияния опосредованные – через поэзию Верхарна (во французских оригиналах и в переводах Брюсова), Хлебникова, Маяковского…

Даже голословных суждений подобного рода достаточно, чтобы поднять вопрос о возможных связях – генетических и общекультурных – в наследиях обоих великих поэтов – поэтов Америки и России. Однако хотелось бы поставить этот вопрос более конкретно и обоснованно. И притом – опираясь на живой поэтический материал, а не только на общие рассуждения о уитменовском поэтическом «присутствии» в российском культурном контексте прошлого века.

«Новый строй впечатлений»

В наследии Пастернака я обнаружил лишь два (точнее, два с половиной) упоминания Уитмена. Два прямых, непосредственных и одно – апокрифическое, косвенное. И все они – почти что вскользь. Но важность этих упоминаний для понимания мiровоззрения и поэтики Пастернака не подлежит для меня сомнению[3].
Думаю, не следует обманываться краткостью и, казалось бы, случайностью этих двух с половиной упоминаний. Повторяю, они кажутся мне существенными. Ибо, как замечал Н. Н. Вильмонт, пастернаковское новаторство заключается не только в качественно новых поэтических темах и технологиях, но и в даре припоминания и напоминания людям о том, чтó Существует и чтó Есть[4].
Итак, воспроизведем все два с половиною пастернаковских высказывания о Уитмене в хронологической последовательности.
Высказывание первое. Имя Уитмена упоминается в письме поэта к Ж. Л. Пастернак от 6 февраля 1926 г.[5]: Пастернак пишет о своем интересе к поэзии немецкого экспрессионизма, во многом сложившейся под влиянием революционных и утопических настроений того времени: «…мне интересно твое мнение об этом движении немецкой поэзии, коммунистической, идеалистической, вытекающей из Рильке и Уитмена, верующей в исторические перспективы, близкой по духу французским unanimiste’ам и пр.»[6].
Поэт писал это письмо, принимая, разумеется, во внимание, что переписка с заграницей люстрируется советскими властями. И в некоторых витиеватых и уклончивых выражениях он пишет сестре, что тогдашние революционные и социалистические темы оказываются для него «разочарованием сезона»[7]. И всё же, темы эти остаются для него непреложными, ибо отчасти и через них «…современность получает свое историческое осмысление и отдает обещанием или предвкушением формы /…/. Это положение обязательное. Оно впитано мной и сидит прочно, механически, как забота о жене, доме и ребенке…»[8]. Вчитываясь в эти слова, мы осознаём, что наследие Уитмена ассоциируется у Пастернака с одной из базовых идей его поэзии, прозы, эпистолярного наследия: с идеей истории, проницающей собой живые  человеческие существования и – одновременно – конкретных человеческих существований, проницающих собою внутренне противоречивую историю и входящих в ее общий строй.
Так что «революция» и «социализм» у Пастернака 20-х и даже начала 30-х годов – не вполне созвучные поэту, но исторически понятные псевдонимы не только самóй Истории, но также и представления поэта в духе усвоенных им смолоду идей «этического социализма». Представления о призвании человека к добровольному «даренью» самого себя, к умению «чувствовать за них за всех…»[9].
Теперь обратимся к следующему, как бы полуторному – условному и апокрифическому – высказыванию Пастернака, относящемуся к середине августа 1950 г. Работа над Романом – в самом разгаре. Вячеслав Всеволодович Иванов сразу после беседы с поэтом записывает его слова об общих тенденциях в поэтике Суинберна, Блока и Рильке: «…напевность, начисление запятых, набрасывание человека на природу, расшвыривание вещей… Это связано с жизнью в больших городах, с вокзалами, с переездами»[10].
И к этой записи Вячеслав Всеволодович делает характерную приписку: «Позднее сходные мысли (с перечислением других поэтов, в том числе Уитмена) я нашел в «Докторе Живаго»[11].
А вот и второе, прямое высказывание Пастернака о Уитмене – высказывание, вменяемое поэтом заглавному герою Романа («Доктор Живаго», ч. 15 – «Окончание» – главка 11): «Беспорядочное смешение вещей и понятий с виду несовместимых и поставленных рядом как бы произвольно, у символистов, Блока, Верхарна и Уитмана[12], совсем не стилистическая прихоть. Это новый строй впечатлений, подмеченный в жизни и списанный с натуры. …Живой, живо сложившийся и естественно отвечающий духу нынешнего дня язык – язык урбанизма». (Стоило бы заметить в скобках, что дальние предвосхищения «смешения вещей» в «языке урбанизма» можно обнаружить у Пушкина: напр., описание перемещения ларинского возка по Тверской-Ямской и мимо Страстнóго монастыря в Москве – «Евгений Онегин», Глава седьмая, строфа XXXVIII – или описание Петербурга во Вступлении к «Медному всаднику».)
Эти две с половиною ремарки, оброненные, казалось бы, вскользь, уж тем, на мой взгляд, существенны, что связаны не только с идейно-философским мiром Пастернака (тема назначения поэта как медиатора и внутреннего, ненавязчивого примирителя основных противоречий человеческого бытия; тема особого, свойственного и Уитмену, и Пастернаку «этического социализма»[13]), но и особой, насыщенной историзмом урбанистической поэтики, столь отчетливой и столь осознанной прежде всего в поздней его поэзии. Таковы:
— перечисление городских реалий, подобное проносящимся перед взором читателя кинокадров,
— обилие чередующихся и наскоро обозначенных городских образов,
— взаимное вторжение и перечисление образов города и природы,
— обусловленное интенсивностью и калейдоскопичностью самогó склада жизни большого города сочетание «космизма» с широкой риторической сентенциозностью в едином контексте исповедальной лирической речи. Сочетание исповедальности и некоторой патетики – и притом именно в контексте городского опыта – характерная черта поэзии, прозы и статей Пастернака на всём протяжении его творчества. Черта, отчасти роднящая его с Уитменом.


Правда, природа этой риторической сентенциозности у обоих поэтов различна. Уитмен – поэт эпохи исторического оптимизма, стремившийся оглашать своим риторическим стихом «демократические дали (democratic vistas)» молодой заокеанской республики. В этом смысле Уитмен – предшественник Маяковского, а через Маяковского – и множества поэтов-«шестидесятников», запечатлевших в своих стихах кратковременное состояние тогдашнего нашего общественного подъема. Но не таков Пастернак. Его сентенциозность и риторичность во многих отношениях идет парадоксальным образом «против течения» современной ему риторической российской поэзии: вспомним «О, знал бы я, что так бывает…» (1932) или «Быть знаменитым некрасиво…» (1956).
В своей парадоксальной антириторической риторичности Пастернак во многих отношениях идет от «Поэтики» Верлена. Верленовскую строку “Prends l’eloquence et tords-lui son cou!” русский поэт переводит: «Хребет риторике сверни» (1938).  Глубоко современным урбанистическим подтекстам его творчества посвящена статья Пастернака «Поль Мари Верлен» (1944)[14].

«Многолюдный город…»

Одна из сходных черт в столь несходных поэтических наследиях Уитмена и Пастернака – их богатый словарь и огромный семантический диапазон: от философской, «ученой» и церковной лексики – до газетных штампов, канцеляризмов и просторечий.
Диву даешься, например, сколько семантических пластов (сантиментально-романтическая поэзия, язык народнического «физиологического очерка», советизмы…) содержатся в одной лишь строфе стихотворения «На ранних поездах» (1941):

Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря…[15]

Или – в стихотворении «Гефсиманский сад» (1949): из русских поэтов разве только Пастернак мог позволить себе такое смешение церковно-славянских и газетно-советских семантических пластов:

Петр дал мечом отпор головорезам
И ухо одному из них отсЕк…

 Можно вспомнить в этой связи и смешение семантических пластов в одном из поздних шедевров поэта – «В больнице» (1956): от городского советского просторечия –

Как вдруг из расспросов сиделки,
Покачивавшей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой,

до отсылающего нас к тексту Псалтири библеизма:

О, Господи, как совершенны
Дела Твои, – думал больной…[16]

  На мой взгляд, черты парадоксального пастернаковского уитменианства (или, если угодно, «унанимизма») с особой наглядностью просматриваются как в «урбанистических» стихах из Романа, так и в трех произведениях позднего периода пастернаковских трудов: «Ночь», «В больнице», «Вакханалия». «Язык урбанизма» – однако в его особом, пастернаковском преломлении, – связанный с глубиной, плотностью и противоречиями европейского и российского культурного опыта, оказался способным вместить и сложность новых, дотоле внутренне не освоенных жизненных реальностей. Не освоенных именно прогрессистскими идеями времен Уолта Уитмена. Причем не просто «вместить» (как это было, скажем, у некогда занимавших Пастернака немецких экспрессионистов), но вместить в любви.
Впрочем, опыт такого вмещения жизненных противоречий современного города в любви предугадывается и в лучших образцах лирики Уитмена. В особенности – в его кратких стихотворениях 1860-х – 80-х годов.
Приведу, по крайней мере, два стихотворения Уитмена в своем переводе:

Once I Pass’d through a Populous City
Раз я проходил многолюдный город, на всякий случай врезая в мозг
Все эти зрелища, здания, традиции и привычки.
Но ныне из всего города я помню только женщину, которую встретил случайно,
и меня задержала любовь.
Все дни и все ночи мы были вместе, а прочее мною давно забыто.
Повторяю: только женщину, что так страстно прилипла ко мне.
Снова мы сходились – любовь! – и расставались…
Вот и теперь – снова держит она мою руку: не уходи!
Я вижу ее совсем рядом, – как дрожат ее молчаливые губы…
/1860/

I Heard You, Solemn Sweet Pipes of the Organ
Я слышал вас, сладкоторжественные трубы органа,
утром вчерашним проходя мимо церкви;
Осени ветры! – шагая в тумане леса, я слышал протяжное ваше дыханье –
высóко в небе траурный вой;
Слышал итальянского тенора на оперной сцене –
слышал сопрано в согласье квартета;
…Сердце любви моей! – и тебя я слышал:
низко журчало рядом со мною запястье;
Слышал твой пульс: в безмолвии прошлой ночи –
звенели чуть слышно под ухом моим бубенцы.
/1870/

Живая, бурлящая, кипящая жизнь не знает строгой отлитости и разграничений своих форм. Эти разграничения могут легко даваться теоретическому взору, но логос поэзии иной. Он собирает мыслимый нами мiр не столько из формальных смысловых его связей (хотя поэзия не чужда и такому собиранию), но прежде всего из, казалось бы, вопиюще случайных жизненных проявлений. Наследие и Уитмена, и Пастернака лишний раз убеждают нас не только в противоположности и взаимной несводимости Философствования и Поэзиса, но и в их взаимном тяготении и взаимной дополнительности[17].

***

Пересекаясь в «сквозной ткани» поэтических повествований обоих поэтов, образы города и природы (с их круговоротами порождения, жизни, любви и смерти) вступают в некий смысловой резонанс. И сколь характерны в этом плане уже цитированные выше стихи позднего Пастернака («В больнице», 1956):

Там в зареве рдела застава,
И в отсвете города, клен
Отвешивал веткой корявой
Больному прощальный поклон.

«О Господи, как совершенны
Дела Твои, – думал больной, –
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной…»

 А если присмотреться к поздней лирике Уитмена, то одна из главенствующих ее тем – благодарность за то, что «осенние потоки (autumn rivulets)» жизни поэта – через земные города и просторы – устремляются в безбрежный океан Бытия…

«Обратная перспектива»[18]

Благодаря уитменианской «оптике» нашего подхода к творчеству позднего Пастернака, благодаря некоторой «обратной перспективе» пастернаковской поэзии (стихи из Романа, «Когда разгуляется»), мы можем немало узнать о его творчестве ранней поры, поры лихолетья 1914 – начала 1920-х годов и не менее жестокой межвоенной поры и времен Великой Отечественной. На новых и новых уровнях собственно поэтического и философско-исторического познания поэт возвращается к самому себе.
И для понимания этой «оптики» обратимся к фрагментам 33-го стихотворения из поэмы Уитмена «Песня о самом себе» (1855-1881):

Пространство и Время!
Вижу ныне воистину, о чём лишь гадал…
Я приникаю в сады сфер и гляжу на плоды, –
Гляжу на их квадрильоны – зрелых и незрелых,
Взлетаю, заглатываю мiры душой – текучей и ненасытной,
И ниже всяких лотов погружается моя душа…

 Разумеется, Пастернак далек от столь «ненасытного» уитменовского «космизма»: «космическая» доминанта Пастернака, – скорее, смиренное восхищение. Однако ощущение кровной, человеческой причастности ко вселенской жизни роднит обоих поэтов. Читая эти уитменовские строки, поневоле вспоминаешь и раннего Пастернака, –

…Со мной, с моей свечою вровень
Мiры расцветшие висят…  (1912), –

и Пастернака позднего, уже совершившего свой подвиг работы над Романом:

…Природа, мiр, тайник вселенной…
/«Когда разгуляется», 1956/

В обоих случаях поэты принимают на себя, принимают в себя всю противоречивую полноту вселенской жизни. И речь не об «интертекстах» (это предмет особых – филологических и историко-литературных – изысканий), но о самóй философской плазме поэтического мышления и языка, – плазме, пытающейся наполнить и охватить собой и время-пространство, и природу, и подчас недобрый исторический опыт людей:

Зачем же плачет даль в тумане
И горько пахнет перегной?
На то ведь и мое призванье,
Чтоб не скучали расстоянья,
Чтобы за городскою гранью
Земле не тосковать одной.

 Для этого весною ранней
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера – прощанья.
Пирушки наши – завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Согрела холод бытия.
/«Земля», 1947/

Или – если вспомнить Уитмена, –

…я и сам приоткрываю людям пути ко всем щедротам Вселенной.
/“To Rich Givers”, 1860-1867/

«Ты значил всё в моей судьбе…»

Приступаю к самой, на мой взгляд, трудной – религиозно-философской части нашего разговора.
Общим – и притом, возможно, весьма справедливым – местом в литературе о Уитмене является усмотрение в его творчестве мощной пантеистической доминанты.
О пантеистических мотивах в ранней поэзии Пастернака также писалось немало, и всё же разговоры о пастернаковском пантеизме следовало бы принять cum grano salis. За Пастернаком, в отличие от Уитмена – иная религиозно-философская традиция: традиция российского христианского панэнтеизма, связанная со столь несхожими влияниями отечественной религиозной мысли, – будь то влияние духовных исканий Льва Толстого, философствования вдохновленных Соловьевым братьев Трубецких, духовного облика друга молодости поэта Сергея Дурылина, сыгравшего в свое время немалую роль в его становлении[19].  И можно даже говорить о влиянии русского языка и старого русского быта, как бы «прошитого» православным богослужебным кругом, на весь творческий облик Пастернака.
…Однако, чтобы уберечь образ Пастернака от неумеренной и прямолинейной елейности, следовало бы припомнить один из поздних его шедевров – поэму «Вакханалия» (1957). Поэму о головокружительном и спутанном многообразии творящего и творимого космоса (если вспомнить условную антитезу Бенедикта Спинозы: natura naturans / natura naturata)[20] в условиях страшной жизни, – страшной, но всё же «…великой под знаком // Понесенных утрат». В этих словах из девятого четверостишья поэмы – один из ключей к ее катарсису…


Согласно исследованиям Вяч. Вс. Иванова, немалую роль в становлении христианского мiросозерцания поэта сыграли и идеи «этического социализма» иудейского немецкого философа Германа Когена[21].  Смысл когеновского «этического социализма» – не в перераспределении материальных благ в пользу дорвавшейся до власти «революционной» бюрократии, но в творческой самоотдаче человеческой личности, в свободной и внутренней альтруизации самих основ человеческого существования[22].
…И уж если говорить о влиянии на обоих поэтов самых благородных тем в наследии германской философии, нельзя не припомнить позднее стихотворение Уитмена “Roaming in Thought (After Reading Hegel)”, 1881:

Мыслью блуждая по просторам Вселенной,
Разглядел я:
То малое, которое есть Добро, –
Оно спешит неуклонно к бессмертью.
И увидал я то огромное, что именуется Злом, –
Спешит оно к растворению, исчезновенью и смерти.

И поневоле вспоминается последняя строфа из самой поздней, почти что предсмертной лирики Пастернака («Нобелевская премия», 1959): 

Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора –
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.

 А уж если вернуться к собственно религиозной проблематике поэзии Пастернака, то стихи из Романа – как напрямую, на евангельские темы, так и в темах косвенных, связанных с православным церковным календарем и обиходом и рассыпанных по всему «живаговскому» циклу («На Страстнóй», «Август», «Рассвет», «Земля», не говоря уж о «Гамлете») – едва ли не лучший христологический комплекс во всей русской поэзии…

Борис Григорьев. Уолт Уитмен.1918

Но что интересно: одно выстраданное и притом поразительной силы христологическое стихотворение мы находим у Уитмена. У этого стихотворения – «А Sight in Camp in the Daybreak Gray and Dim” (1865-1867) – существенная автобиографическая подоплека.
В годы Гражданской войны Уитмен, убежденный сторонник северян и президента Линкольна, стал санитаром-добровольцем в полевых госпиталях северян, выхаживая не только раненых со своей стороны, но и раненых пленников-южан[23]. И с этой госпитальной эпопеей напрямую связано едва ли не единственное христологическое стихотворение пантеиста и «язычника» Уитмена – “A Sight in Camp…”:

Я увидал это в лагере, в серый и тусклый рассвет,
Из-за утренней бессонницы покинув свою палатку.
Утренний холод стоял.
Медленно проходя мимо палатки госпиталя полевого,
Увидал я трое носилок, вынесенных наружу.
И трое фигур, покрытых одним одеялом –
Серым, грубошерстным, тяжелым.
Остановился в молчанье.
И слегка приоткрыл одеяло над первым лежавшим:
Кто ты таков, человек с лицом изможденным, седой,
с запавшими, провалившимися глазами,
Кто ты таков, мой товарищ?
Приоткрыл второе лицо: кто ты таков, мой сыночек,
Мальчик мой нежный, со свежими еще щеками?
К третьему подошел:
Лицом – не старик, не ребенок: лик еще молодой – спокоен, прекрасен –
словно вырезан из кости слоновой,
Словно, как мне показалось, – лик Самого Христа,
Лик неживой, но божественный, побратавшийся с каждым из нас[24].
И ныне он вновь предо мною.

****

Что же касается области отношений политических, то оба поэта – и Уитмен, и Пастернак – прямо или косвенно обосновывали в своем творчестве ту мысль, что богатство духовного и эстетического опыта (пусть даже опыта немногих) всё же неотъемлемо входит в число хотя и недостаточных, но необходимых предпосылок свободы. Это как раз то самое, что я называю в своих работах внутренним резервом свободы[25]. И личной, и творческой, и общественной.

…Не потрясенья и перевороты
Для новой жизни очищают путь,
А откровенья, бури и щедроты
Души воспламененной чьей-нибудь.
(«После грозы», 1958)

****

А уж вопрос о соотношении генетических связей в творчестве обоих поэтов, а также систематическое обоснование типологических подобий в их наследии – автор этих заметок почтительно передает в компетенцию ученых-филологов. С моей же стороны достаточно будет сказать, что сам «феномен поэзии» в периоды «потрясений и переворотов», в частности, и в периоды стремительных натисков урбанистического жизненного процесса, может подсказывать самым чутким из поэтов сходные человеческие смыслы, сходные философские, гражданские и чисто поэтические созвучия[26].

****

Примечания:

[1] Приношу искреннюю благодарность коллективу Дома-музея Б. Л. Пастернака в Переделкине, Л. Л. Горелик, Е. В. Пастернак, М. А. Рашковской, А. Ю. Сергеевой-Клятис за помощь в работе над этим разысканием.
[2] Пастернаковские тексты будут приводиться по изданию: Пастернак Б. Л. Полн. собр. соч. в одиннадцати томах. – М.: Слово, 2003-2005; тексты же Уитмена, мною переводимые, – по изданию: Whitman W. The Works of Walt Whitman with an Introd. By D. Rogers and Bibliography. – Ware, Hertfordshire: Wordsworth Poetry Library, 1995. – XXXIII, 557 p.
[3] Что же касается известных мне уитменовских текстов в книжных собраниях Пастернака, то это 8 произведений, содержащихся в книге: The Albatross Book of Living Verse. English and American Poetry from the Thirteenth Century to the Present Day. – L., etc.: Albatross, 1933. P. 436-444 (Дом-музей Б. Л. Пастернака в Переделкине, шифр: ДМП ВХ 324). В подборку входят 6 поэтических миниатюр и фрагменты поэм «Песнь о самом себе» и «Когда цвела сирень у моего порога… (Памяти президента Линкольна)».
[4] См.: Вильмонт Н. Н. Борис Пастернак. Воспоминания и мысли // Новый мир. М. 1987. № 6. С. 196.
[5] Nota bene: время работы над поэмой «Девятьсот пятый год» и романом в стихах «Спекторский»
[6] Пастернак Б. Л. Полн. собр. соч. в одиннадцати томах. Т. 7 Письма 1905-1926 / Сост., комм. Е. В. Пастернак и М. А. Рашковской. – М.: Слово, 2005. С. 595. (Французские поэты-«унанимисты» – Жюль Ромэн, Шарль Вильдрак и др. – считали Уитмена своим прямым предтечей).
[7] Там же. С. 596.
[8] Там же.
[9] Разумеется, эти краткие поэтические выражения взяты из стихов из Романа (вторая половина 1940-х – начало 50-х годов). Однако стихи из Романа лишь на новом уровне поэтического письма продолжают постоянную пастернаковскую тему свободной, но нерасторжимой связи Истории и глубины человеческих судеб.
[10] Иванов В. В. Пастернак. Воспоминания. Исследования. Статьи. – М.: Азбуковник, 2015. С. 93.
[11] Там же.
[12] Так в тексте Романа транслитерируется фамилия американского поэта.
[13] Последней темы мы коснемся чуть позже.
[14] Полн. собр. соч. … Т. 5. – М. 2004. С. 54-58.
[15] Nota bene. В этом стихотворении – попытка нащупать те «демократические дали», “democratic vistas” отечественной истории, которые и поныне – при всех изменениях нашего культурно-исторического состава – как были, так и остались лишь «далями».
[16] Ср.: Пс 8:2 и сл. В древнееврейском оригинале употребляются слова: адир (возвышенный, величественный), ход (величие, в Синодальном переводе: слава), оз (прославление, хвала); маасе (деяния, дело, труды).
[17] См.: Рашковский Е. Б. Философия поэзии, поэзия философии. – СПб.: Алетейя, 2016. – 312 с.
[18] В данном случае прибегаю к категории о. Павла Флоренского, отнесенную им к теологии, эстетике и технологии православной иконы, однако придаю этой категории некий общефилософский смысл.
[19] См.: Рашковская М. А. Две судьбы (Б. Л. Пастернак и С. Н. Дурылин. Переписка // Встречи с прошлым. Вып. 7. – М.: Сов. Россия, 1990. С. 366-407.
Что же касается отношения Дурылина к Пастернаку (всегда высоко ценившего Пастернака именно как поэта), то приведу запись своего разговора с Ириной Ивановной Софроницкой, внучкой Скрябина и племянницей митрополита Антония Сурожского (Блума). Разговор имел место 11 июля 2005 г.
Ирина Ивановна, по ее словам, познакомилась с Дурылиным незадолго до своего ареста (21 августа 1949). Освободившись из лагеря в 1954 г., она возобновила дружбу с Сергеем Николаевичем, которая продолжалась до самой смерти ученого (декабрь 1954). В период этой кратковременной возобновленной дружбы их беседы неоднократно касались Пастернака. Дурылину, по словам И. И. Софроницкой, Пастернак казался «безнадежным язычником», который «христианином не станет никогда». И лишь после того, как Ирина Ивановна принесла Дурылину переписанный ею от руки экземпляр «Рождественской звезды», Сергей Николаевич поневоле вынужден был отказаться от прежнего своего взгляда.
[20] «Этика», 1, 29, схолия.
[21] На Западе его фамилию произносят как «Коэн», в Германии – «Кохéн».
[22] См.: Иванов В. В. Указ. соч. С. 506-517. Специально эта тема рассматривается в трудах Нины Анатольевны Дмитриевой. См. также: Пома А. Критическая философия Германа Когена / Пер. с ит. О. А. Поповой.  – М.: Академический проект, 2012. – 319 с.
[23] Обратим внимание на некоторое совпадение этой ситуации с судьбой заглавного героя пастернаковского Романа. Доктор Юрий Андреевич Живаго, насильно мобилизованный красными партизанами и выхаживающий «своих» раненых в партизанском лазарете, тайно выхаживает и раненого мальчика-белогвардейца Сережу Ранцевича (Книга Вторая, часть 11 – «Лесное воинство», главка 4).
[24] В оригинале: “Dead and divine and brother of all…”.
[25] См.: Рашковский Е. Б. Воскрешение Моисея: четыре очерка по библиологии. – М.: ЛУМ, 2018. С. 61-63.
[26] См.: Рашковский Е. Б. Философия поэзии… С. 13-34; Рашковский Е. Б. Проснувшееся слово. Страницы славянских поэзий XIV – XX  веков. – М.: Азбуковник, 2017. С. 3-9.

*****

Автор: Е. Б. Рашковский. Опубликовано в сборнике «Пастернак: проблемы биографии и творчества. К 60-летию Нобелевской премии». Издательский центр ≪Азбуковник≫. 2020.



Архив: