А.А. Костров. По дорогам былых времен. (по материалам архива актрисы М.А. Крестовской-Шпет)
Издательство «Азбуковник». Москва, 2020
Предлагаем вашему вниманию небольшой фрагмент воспоминаний Марии Александровны Крестовской (1870-1940), первой супруги знаменитого философа Густава Шпета. Будучи заядлой путешественницей и музееманкой Мария Александровна колесила по Европе, посещая всевозможные музеи, художественные галереи, театры, знакомилась с интересными людьми. Историю одной из таких встреч представляем вашему вниманию.
Встреча с Элеонорой Дузе
Это было 18 июля 1894 года.
«У меня много странных встреч в жизни — эта одна из самых странных. Надо же было! Когда мы усталые, я и Варвара Семёновна, пришли на Люцернский Bahnhof — оказалось, что наш Zug идёт ещё через десять минут. Принесли мы наши вещи в Wartesaal, сидим, ждём. Я оглядываюсь вокруг — смотрю, за столиком рядом сидит скромно одетая чёрная женская фигура, лица не видать. Меня точно что-то кольнуло в сердце — что-то бесконечно милое, дорогое, близкое — показалось мне в этой фигуре, и я ещё не успела отдать себе отчёта, кто бы это мог быть — как она поднимает голову — Дузе!.. Я думала, что я упаду или что-нибудь натворю неподходящего! Варвара Семёновна мне что-то говорит — я ничего не понимаю; дёргаю её за рукав и говорю ей: смотрите же, смотрите, ведь это она, она!..
— Кто? Спрашивает Варвара Семёновна, оглядывается и узнает её.
Я хочу подойти — и боюсь, сама не знаю, чего боюсь… Французские проклятые фразы и слова нейдут на ум — хочу заговорить — чувствую, что у меня захватывает горло… А время всё идёт!.. Я чувствую, что почва из-под ног уходит, что вот-вот я потеряю Дузе из вида, она уедет или я должна буду уехать.
Она в это время встаёт и идёт купить себе газету. Я решаюсь. Подхожу к ней и дрожащим от волнения голосом спрашиваю, помнит ли она меня? Она сначала не узнала, но когда я помянула, что я из Москвы — она сразу вспомнила и назвала моё имя.
Она очень удивилась, встретив меня здесь (а я-то… встретив её!!!), спрашивает: откуда я и куда и зачем,
Я ей всё это, как умела, сказала по-французски, спрашиваю её: откуда она, и куда.
Оказывается, она только что кончила свои гастроли в Лондоне и Эдинбурге — и едет отдыхать к друзьям в Мюнхен.
Я спрашиваю её: неужели правда, что она бросает сцену, о чём пишут все наши газеты и журналы?
Она говорит, что это решено, что вопрос всего в нескольких неделях времени.
— Но зачем, зачем? — восклицаю я.
— Ах, дитя моё, вы стоите на пороге жизни, а я уже при её конце! Надо же что-нибудь оставить для жизни самой, нельзя же весь век быть на сцене… Да разве кроме неё нет ничего? А природа, деревня, семья, дети — ведь надо и для этого что-нибудь уделить из жизни? Разве я не права? Да, ко всему, я ещё и устала. — Ну, а вы, вы ведь тоже актриса, как вы живете? Вы изменились, вы лучше выглядите, чем тогда, в Москве. Что вы делали зимой?
— Я играла в Казани.
— Служили?
— Да.
— Ну, и как же вы? Привыкли к сцене, к закулисной жизни, к закулисным нравам? Вы такая молодая, как вы обходитесь там одна — ведь у вас нет никого, кто бы руководил вами, давал бы вам советы, направлял бы вас?..
— Нет никого, никого, кроме мамы.
— Ах, мама! Что понимают матери в этом, ничего! Ну а как же вы среди актёров, среди актёрской дрянной молодёжи — так… одна?.. Боже! Я всё это знаю, всё вынесла сама!..
Она спрашивает, как я жила это время, как моё здоровье, — словом обо всём. И как-то странно меня осматривает. А я ведь в это время уже была “актрисой”, и, стало быть, обращала внимание на свой костюм. Благодаря своим частым поездкам заграницу я не очень “по-русски” была одета и выглядела “не русской”. Вместо шляпы на мне был надет тёмно-синий берет, тогда их не так часто носили, как теперь, а вместо пальто на мне была длинная дорожная тальма тёмно-красного цвета, суконная. Это тогда было немножко “оригинально”. Когда я заметила, как Дузе на меня смотрит, я её спросила:
— Почему вы меня так оглядываете? Вам не нравится, как я одета..?
— Нет, это всё очень хорошо, и к вам идёт, но только обращает на себя внимание.
— Да ведь я же актриса, — говорю я.
— Вот именно поэтому вы и не должны так одеваться… Зачем носить вывеску на себе. Актриса не должна обращать внимания на себя, когда она не на сцене.
Я очень сконфузилась и сказала, что у меня “для дороги” ничего другого нет. Она засмеялась и сказала, чтобы я из-за этого не волновалась, она просто высказала свое мнение.
— По-моему, актриса в жизни должна быть всегда незаметной. Она спрашивала меня, часто ли я бываю за границей. Я сказала ей, что почти каждое лето.
— А в Италии вы бывали?…
— Нет.
— Отчего же… Вы поезжайте туда, это очень интересная страна. Поезжайте в Венецию, это моя родина. Но только там вы долго не проживёте, тогда поезжайте к настоящему морю на Ривьера Леванте, Санта-Маргерита. И если вы там будете, то пойдите в гостиницу Бель-Вю, обратитесь к синьоре такой-то, это хозяйка этой гостиницы, и скажите ей, что я, Дузе, вас к ней прислала. Она очень хороший человек и если вам что-нибудь понадобится, она вам всё сделает.
Я начинаю волноваться, так как слышу какие-то звонки. Я чувствую, что сейчас придется расстаться — и может быть — навсегда! Слёзы набегают у меня на глаза. Я не могу ответить ей ни на один вопрос. У меня нет ни одного французского слова на языке, она замечает моё волнение и говорит, что не надо так волноваться, что это значит терять силы понапрасну, — что раньше она сама была такая, но что потом пришла к заключению, что актриса должна быть очень сдержанной в обыденной жизни, что тем более огня остается у неё для сцены…
Я, наконец, нахожу слова и говорю, что я не могу не волноваться, когда у меня одна только мысль, что я сейчас расстанусь с нею, может быть, навсегда, что я вижу её, может быть, в последний раз в моей жизни, потому что раньше у меня была надежда увидеть её на сцене, я думала, что она ещё приедет в Москву, в Россию — или, если нет, то я поеду туда, где она будет играть, и увижу её там, — а теперь эта надежда для меня потеряна — где же я её могу увидать!.. — Отчего же? Люди никогда не должны говорить “прощай” — всегда “до свидания” — никто не может ручаться, что судьба не столкнёт его опять со старыми знакомыми. Ведь встретились же мы здесь! Она приедет в Россию через год, два, посмотреть страну, которая ей симпатична, повидать друзей — вот и увидимся…
— А когда вы бросите сцену, вы будете жить в Венеции?
— Почему? Вряд ли; где я буду жить, я ещё не знаю — вряд ли в городе, вернее всего в деревне…
Опять звонок, опять я волнуюсь и плачу.
Она указывает мне, что не надо обращать на себя внимание: на меня выпучили глаза какие-то англичанки и встаёт идти отыскивать телеграф, ей надо дать телеграмму в Мюнхен, чтобы её встретили. Она просит меня поберечь её сак и уходит.
В это время Варвара Семёновна бежит, схватывает вещи и кричит: “Скорее, скорее!”
Я схватывая вещи, бегу за нею, не понимая почти, что я делаю, чувствуя только, как у меня в груди что-то рвётся на части….
Когда мы уже сидели в вагоне — она мне это сказала — и только тут я поняла, что случилось! Мое счастье вместе с этим Glucsklee осталось разбитое, растоптанное… Всё рухнуло. Все мои надежды — снова увидать её на сцене, снова пережить с нею чудные минуты торжества искусства и гениального дарования над толпою, грубой бессмысленной толпою, — снова любить, страдать и умирать с её героинями — всё это рухнуло, разбилось навсегда… Я разрыдалась, уткнув голову в мешок с платьем и закрывшись тальмой — и плакала до тех пор, пока не смыла половину своего горького горя этими горькими слезами».