Нина Елина. Роза Гинцберг-Осоргина

Нина Елина. Роза Гинцберг-Осоргина 

Роза Гинцберг-Осоргина

Долго, наверное, вспоминала солидная супружеская чета забавный случай, приключившийся в поезде, следовавшем из Швейцарии в Италию. Не успела стечь вода с их насквозь промокших зонтов (в Цюрихе они попали под проливной дождь), как дверь купе отодвинулась и на пороге появилась маленькая девушка в большой шляпе.
«Простите, пожалуйста, — смущенно обратилась она по-французски, — вы не могли бы мне сказать, куда мы едем? То есть, мм… куда идет наш поезд?» — тут она совсем смешалась и замолчала. Сквозь неудержимый смех почтенный супруг вежливо ответил: «Как, мадемуазель, разве вы не знаете? Мы едем из Цюриха в Геную». Покраснев и пробормотав: «Большое спасибо», девушка выскочила в коридор. Вернувшись в свое купе, она накинулась на подруг, которые с нетерпением ждали ее.
«Вот, вы всегда так! Думаете, если я говорю по-французски и по-немецки, я должна всякие глупейшие вопросы задавать? Попадаю из-за вас в дурацкое положение!» —  «Но ты же сама сомневалась… Говорила, что Арон сослепу, да еще под таким ливнем, мог нас не на тот поезд посадить», — возмутилась одна из подруг. «Так все же куда мы едем?» — спокойно спросила вторая. «В Геную», — услышали они уже менее раздраженный ответ.
Собственно  ехали они не в Геную, а в Неаполь, в Генуе нужно было пересесть на пароход. Но если бы они могли заглянуть в будущее, то две из них увидели бы, что на самом деле едут они на встречу своей Судьбе.
Кто же были эти три девушки, откуда они ехали и почему в Неаполь? Что они не туристки, было видно с первого взгляда; впрочем, такие молодые туристки в те времена — был конец августа 1905 года — еще не путешествовали самостоятельно.
На девушках были темные длинные до пола юбки и светлые застегнутые наглухо, до самого горла, блузки с полустоячими воротничками. Так одевались русские курсистки. Но и курсистками они не были, потому что были иудейского вероисповедания и жили в черте оседлости, где Высших женских медицинских курсов, равно как и юридического отделения на Курсах гуманитарных наук, куда они стремились, не было. Получить желанную многим еврейским девушкам профессию врача (или юриста) можно было лишь поступив в какой-нибудь заграничный университет, куда принимали всех, не глядя на пол и вероисповедание.
Наши пассажирки собирались стать студентками Неаполитанского университета. Они были первыми, решившимися учиться в Италии. Центрами притяжения для российских евреев, хотевших получить высшее образование, была прежде всего Швейцария, затем Германия, реже Франция. Казалось, именно Швейцария должна была привлечь наших девушек, никуда за пределы Одессы и близлежащих городков не выезжавших: там уже учился Арон, старший брат одной из них (тот самый провожатый, который совершенно напрасно вызвал их недоверие).
Но они направились не в Швейцарию, а в экзотическую страну, где у них не было ни родственников, ни друзей. Повлиял на этот «странный» выбор молодой итальянский корреспондент газеты «Одесские новости», подписывавшийся псевдонимом «Альталена», — Владимир Жаботинский. Когда он приезжал в Одессу, его тотчас же окружала молодежь, и он с увлечением, сверкая ослепительно белыми зубами на смуглом лице, рассказывал о замечательной стране Италии, где хорошо относятся к иностранцам, где нет антисемитизма, где люди приветливы, а жизнь дешевле, чем в других европейских странах. И уговаривал будущих абитуриентов ехать туда, к Средиземному морю, родственному их Черному.
Немногие последовали его совету: все же итальянские университеты не пользовались такой блестящей репутацией, как швейцарские. Но три слушательницы вняли ему и срочно начали изучать итальянский язык по знаменитому роману Мандзони «Обрученные».
Это были Неха (по-домашнему Нюня) и Эстер Перельман, тетка и племянница (ровесницы), и их подруга Рахель (Роза) Гинцберг. Они близко дружили с детства, вместе учились в школе Рашкович для еврейских девочек, носили одну и ту же форму, вместе готовили уроки, если одна нечаянно ставила кляксу в тетрадь, то и другая сажала такую же в свою тетрадь, чтобы подруге не было обидно. Но разница между ними все же была: только у одной из них — Розы Гинцберг — отец занимал выдающееся место в истории еврейской мысли и еврейского национального движения.

Ашер Гирш Гинцберг

Ашер Гирш Гинцберг, философ и публицист, издававший свои статьи под псевдонимом Ахад-ха-Ам, был уже в начале 900-х годов широко известен в кругах интеллигентного еврейства. Он был человеком переходного времени, и оно наложило трагический отпечаток на его личность и судьбу. Родился он в правоверной хасидской семье, и с отцовской, и с материнской стороны хасидское миропонимание передавалось от дедов к внукам. Склонность к мистицизму и погружение в священные книги не мешали, однако, развитию деловых способностей у некоторых членов этих семейств. Отец Ашера — Исай был наделен ими в достаточной мере, это помогало ему — сыну многодетной вдовы, энергичной и властной женщины, выбиться в люди: стать богатым торговцем, промышленником, а с 1868 г. арендатором большого имения в деревне Гопчице,  вблизи городка Сквиры, одного из хасидских центров Украины (неподалеку от Бердичева — «волынского Иерусалима»), где в 1856 г. и родился Ашер.
Несмотря на состоятельность родителей, детство Ашера, единственного сына в семье, было отнюдь не радостным. С трех лет он с раннего утра, часто голодный, дотемна просиживал в хедере, изучая Талмуд. Детских игр не знал, друзей не было. Очень рано в душе мальчика начал зреть протест против жестокого семейного уклада. В три года он возмутился тому, что учитель нарушил условие, которое Ашер поставил, и заставляет его заучивать больше трех строчек в день. Когда ему минуло 8 лет, он начал по дороге из хедера домой тайком учить по вывескам русские буквы, что было запрещено («Чужие буквы грязнят глаза», — говорил дед); впоследствии он также тайком изучал алгебру, и тот же дед, обнаружив это, счел алгебраические знаки колдовскими, греховными письменами, и самостоятельные занятия алгеброй прекратились.
Казалось, жизнь в деревне, куда его привезли в двенадцатилетнем возрасте, даст ему свободу: он получил прекрасную отдельную комнату, мог покупать книги и самостоятельно заниматься, а учитель ходил к нему домой.
Кругом была мягкая, привольная украинская природа, цветущий сад заглядывал в его окна, ему часто приходилось идти полем, он купался в реке, кое-как,  но все же ездил на лошади. А природу не любил. «Я был захвачен учением и чтением и не обращал внимания на красоты природы». — пишет он в своих воспоминаниях. И свободу он не почувствовал. Дни и ночи искал он истину: вначале в религиозных сочинениях, затем в философских, переходил от одной философии к другой и страдал от одиночества. В 16 лет его женили на ровеснице Ривке, девочке из ученого раввинского рода. Ни он, ни даже его родители до свадьбы ее не видели. «Славная родословная так ослепила моих родителей, что они даже не поехали и никого не послали в дом к невесте посмотреть, не слепая ли она или однорукая…». К счастью, невеста оказалась нормальной еврейской девушкой, воспитанной в строго религиозном духе. «Чего еще можно было желать». — грустно-иронически добавляет Ашер. Оба выполняли свои супружеские обязанности, но духовной близости не было. Ашер не бунтовал против родителей — был в курсе дел отца, в его отсутствие управлял имением, но затаил горечь, ненавидел образ жизни, который вынужден был вести, и мечтал вырваться из тесного, душного мирка. Он самостоятельно занимался немецким и русским языком (русский язык он 18-летним юношей изучал по случайно купленным «Протоколам Российской Академии наук», а затем уже по произведениям русской литературы, а также латынь и другие гимназические предметы в надежде поступить в какой-нибудь русский университет. Но побоялся не сдать экзамены на аттестат зрелости, с их формальными требованиями, и в 1882 г. поехал в Вену, убедив родителей, что хочет усовершенствоваться в немецком языке. Однако пробыл он там всего две-три недели. Мешало приобщиться к студенческой жизни неверие в свои силы. В следующем году он опять пробовал заниматься в Берлине, Бреславле, Вене и снова возвращался домой, куда его призывали письма родных, совершенно не понимавших его внутренних стремлений и метаний: из хасида он превратился в «миснагда», а затем увлекся просветительской литературой (в частности Писаревым) и отошел от религии, хотя и признавал ее этическую ценность.
В 1884 г. перед ним открылся просвет: с женой и пятилетней девочкой Леей-Деборой он приехал в Одессу, в 1885 г. в Киеве родилась вторая дочь Рахель (Роза). А еще через год произошел настоящий перелом в его жизни. По новым российским законам, отец его лишился права арендовать имение, и всей семьей пришлось из деревни окончательно уехать. Ашер с женой и с детьми прочно обосновался в Одессе. «Так, наконец, я смог оставить тюрьму, где я провел 18 лет, лучших лет человеческой жизни, и которая грызла меня заживо и разрушала те естественные дарования, которые у меня были. Я вошел туда 12-летним мальчиком, вышел 30-летним мужчиной с женой и детьми. Я вошел туда с чистой душой и полный надежд, вышел разочарованный, с болью в сердце». Разочарование, однако, не помешало ему не только продолжить свое образование (в Одессе он успешно изучал философию и французский и английский языки), но и проявить свой общественный темперамент, литературное дарование и глубину мысли.
Скромный провинциал превратился в известного еврейского деятеля, публициста философского склада. Он сблизился с палестинофилами, во главе которых стоял доктор Пинскер. был в дружеских отношениях с Клаузнером. Лилиенблюмом. Равницким. Бяликом и вскоре начал играть в этом движении руководящую роль. В 1889 г. основал общество «Бней Моше», просуществовавшее восемь лет. с 1896 г. стал издавать журнал «Ха Шиллоах». поставивший задачу возродить еврейскую культуру и духовную сущность еврейства В 1889 г. он выпустил в свет под псевдонимом Ахад-ха-Ам (Один из народа) свою первую статью «Не тем путем» и вслед за ней опубликовал целый ряд принципиально важных статей и заметок. Последующие 17-18 лет оказались очень плодотворными для него. В эти годы полностью сформировалась и получила выражение его философско- политическая доктрина, подкрепленная знакомством с бытом колонистов Палестины, где он несколько раз побывал.
На рубеже двух веков, когда Герцль провозгласил идею создания еврейского государства и начал бороться за претворение ее в жизнь, Ахад-ха-Ам, которому сама идея не была чужда, выдвинул в противовес политическому сионизму Герцля сионизм духовный.
История поставила этих двух людей рядом, но в те годы они являли собой разительный контраст. Высокий, мужественный, красивый, чернобородый Герцль — блестящий, уверенный в себе оратор, талантливый литератор, превосходно знавший не только свой родной немецкий, но и французский и английский языки. и плохо иврит, настоящий европеец, который вдруг под влиянием дела Дрейфуса, этого взрыва антисемитизма, почувствовал себя евреем. И маленький, тщедушный, широкоскулый, рыжеватый, с тихим голосом и нарочито скупой жестикуляцией, владевший и идишем и ивритом во всех его тонкостях и говоривший на европейских языках с заметным акцентом, — настоящий еврей черты оседлости, которому не надо вспоминать о своем еврействе, ибо он плоть от плоти его.
Один представлял западное еврейство, другой — восточное.
Первый высокомерно отмечал провинциализм, узость и косность второго, а второй всей силой убежденности обрушивался на пренебрежение западного собрата национальной культурой, основу которой составляет иудаизм. В отличие от Герцля, который стремился основать еврейское государство, если невозможно в Палестине, то на любой другой территории, даже в Уганде, и шел к этой цели путем дипломатии и практической деятельности, Ахад-ха-Ам ставил перед собой задачу создать национальный духовный центр именно в Палестине, возродить еврейскую духовную жизнь и любовь к Сиону. Эго мистическое чувство любви, исходящее из глубин хасидизма, сочетается у него с рациональным утверждением приоритета национальной этики — ядра иудаизма. В национальной этике, подчеркивал Ахад-ха-Ам, главное это избавление от себялюбия. Задача истинного националиста в том,  чтобы подчинить свою личность нравственному императиву. Приверженцы национальной идеи «должны серьезно отнестись к истинной национальной этике» и постараться «согласовать с ней свою личную жизнь». Но не только наиболее преданные народу люди или люди, сохранившие религиозную веру, должны следовать велениям национальной этики, существуют «духовные, национальные обязанности, имеющие силу для всех, верующих и неверующих одинаково». С этими общими требованиями связаны и частные вопросы. Как относиться к смешанным бракам? «Не представляет ли подобный брак в том состоянии рассеяния и разрозненности, в котором мы теперь находимся, серьезную опасность для существования народа? А если так, то не лежит ли на националисте нравственный долг охранять существование своего народа и ради этой цели пожертвовать даже своим личным счастьем?».
Таковы взгляды Ахад-ха-Ама, и вся его жизнь в течение двадцати с лишком лет была попыткой утвердить их в окружающем его мире. В этом мире жила и его семья. Богатство ее постепенно таяло, но благодаря деловым связям, в частности с известным чаеторговцем Высоцким, в нужду она не впала, и дать своим детям образование Ахад-ха-Ам смог. Помня, с каким трудом — самоучкой пробивался он к постижению современных наук, он хотел, чтобы они выросли всесторонне образованными людьми. Сын Залман (Сема) наряду с религиозным традиционным обучением проходил гимназические предметы. Дочери Лея (Лиза) и Роза получили светское образование, более полное, чем большинство их сверстниц. Гимназический курс наук дополняли гувернантки, обучавшие девочек французскому и немецкому языку (впоследствии дети изучили и английский, а Роза и Сема итальянский язык). Дома у Ахад-ха-Ама была большая библиотека, расширявшая их кругозор. Когда девушки решили ехать за границу учиться, Ахад-ха-Ам отнесся к этому очень одобрительно. С детьми, когда они стали взрослыми, он сблизился. Способная, образованная, умная Роза сделалась его любимицей, он гордился ею. Старшая дочь Лиза, несколько неуравновешенная, к облегчению родителей довольно рано вышла замуж за Певзнера, талантливого, энергичного человека, переселившегося с ней в 1905 г. в Хайфу. Опасения, что самостоятельная жизнь за границей может поколебать устои младшей дочери, Ахад-ха-Ама не тревожили. Он был в ней уверен.

В промежутке между гимназией и поступлением в университет Роза и Нюня были членами дружеского кружка — в него входили трое молодых людей и три девушки. Кружок они называли «коммуной»: была общая касса на мелкие расходы, но главное — они вместе ходили в театр, обсуждали прочитанные книги, гуляли в парке, ели мороженое, невинно флиртовали. Из членов «коммуны» только двоих, Нюню и студента Новороссийского (ныне Одесского) университета, связывали глубокие чувства, между остальными были веселые дружеские отношения.
У Розы был жених Филипп Гурвич, живой, остроумный, хороший рассказчик, но он не был одесситом, в «коммуну», естественно, не входил и встречался с Розой во время своих каникул и коротких наездов в Одессу. У Эстер жениха не было.
Благополучно добравшись до Неаполя, новоявленные студентки сняли захудалую комнату у старушки-горбуньи, смотревшей на них с некоторым подозрением — приехали три молодых девицы, одни, из какой-то далекой страны, где все покрыто снегом и льдом. Где, по их словам, не носят зонтиков (на самом деле на троих был один Розин кружевной зонтик, а на дворе уже стоял сентябрь, а деньги из дома запаздывали). Когда они вошли в лекционный зал Университета, все головы повернулись в их сторону и раздался тихий гул. Лекцию слушали плохо. Потрясение было такое, как если бы в лекционном зале очутились сирены с волшебного острова Армиды, а не три скромно и вполне современно одетые девушки. И немудрено! В стенах Неаполитанского университета, существующего с 1224 года, впервые появились студентки! Да еще из России, о которой студенты знали немногим более, чем старушка-горбунья. Девушки оказались живыми и общительными, принимали участие в студенческих празднествах, ездили со своими однокурсниками за город, поднимались с ними на Везувий во время извержения. Но напрасно пылкие итальянцы надеялись вступить с ними в более тесные отношения. Скоро они поняли, что хотя рядом с молодыми иноземками нет отцов и братьев, охраняющих их честь, завязать с ними любовную интрижку невозможно. Помимо достаточно твердых внутренних устоев у девушек неожиданно оказался эскорт. Шла, как уже упоминалось, вторая половина 1905 года. Многие русские студенты были замешаны в беспорядках и исключены из российских университетов, часть поехала за границу, и какая-то группа осела в Неаполе. Образовалась русская колония. Русские студенты плотным кольцом окружили своих соотечественниц, энергично охраняя их от домогательств итальянских «соблазнителей». И лишь немногие, кто питал вполне серьезные намерения и предлагал не только сердце, но и руку, пробился через этот эскорт. Однако и сам эскорт в какой-то мере был для наших девушек чужеродной средой. Еврейских студентов в Неаполе не было, новые знакомые были русские. На родине девушки с русскими сверстниками почти не соприкасались, только в гимназии с соученицами, но и с ними домами не встречались. В дружеские кружки вроде «коммуны» русские юноши и девушки не попадали. Был общий язык (все гимназисты хорошо говорили по-русски), общая культура, но грань между сообществами переступали лишь те, кто шел в революцию, или сознательно хотел избавиться от груза еврейства, или, наконец, следовал велению сердца, но таких было немного.

Неаполитанский университет имени Фридриха II

Среди русских студентов были люди разного возраста, в большинстве старше наших девушек и, во всяком случае, опытнее. Принадлежали они к разным социальным слоям: от классических разночинцев до выходцев из аристократической среды (один из них, сын русского посла в Италии, был племянником Григория Александровича Пушкина). Но всех их очень заинтересовали три подруги. С одной стороны, было в них нечто российское, а с другой — они были terra incognita. Это странное сочетание своего-чужого, усиленное обаянием девушек, волновало и привлекало.
Из трех подруг Роза была самая серьезная, самая образованная, остроумная и уверенная в себе. Но как ни странно, эти ее черты отпугивали поклонников, что, впрочем, не нарушало общую атмосферу влюбленности, воцарившуюся в этом кругу. К подругам зачастили гости, приходили компанией, компанией шли в синематограф, покупали билеты сразу в два зала, принадлежавшие одному хозяину, и бежали из одного в другой, стараясь успеть к началу сеанса. Новые впечатления, новые люди, красивая природа — все это кружило голову, но какое-то время действовал запрет: с «гоями» не сближайся, это смерти подобно. Держаться помогали дружба и совместная жизнь. Но через год-полтора стали обозначаться трещинки. Трещинки разного свойства. Розу перестал удовлетворять Неаполитанский университет, экскурсии, беготня по кинозалам. Она захотела стать настоящим юристом и к 1907 г. перевелась в римский университет, где преподавание велось серьезнее. Эстер же совсем запустила занятия медициной, перед ней уже обозначилась ее Судьба. Устояв перед натиском влюбленного в нее молодого волжанина, она поддалась ухаживанию «хитроумного грека», обосновавшегося в Италии в качестве журналиста, и после недолгой внутренней борьбы вышла за него замуж. Бросила университет и осталась в Неаполе. На родину она приехала лишь в 25 году, когда отец накануне внезапной смерти наконец примирился с ее браком. (Дальнейшая судьба Эстер была трагической: перед второй мировой войной она, к тому времени бездетная вдова, переселилась в Грецию, затем бежала в Англию и погибла в Лондоне во время бомбежки.)
Вслед за Розой перевелась в Рим на медицинский факультет и Нюня. Казалось, их дружба еще больше окрепла. Вместе осматривали римские достопримечательности, вместе ездили во Флоренцию, Сиену и другие старинные города. Появились общие новые подруги, новые знакомые. Неизвестный скульптор даже изваял их вместе на барельефе. Но эта совместная жизнь длилась недолго.
В 1907 г. Ахад-ха-Ам вынужден был переехать в Лондон. Литературным трудом он жить не мог, и Высоцкий предложил ему должность в английском филиале своей фирмы. Помочь родителям устроиться на новом месте вызвалась Роза. Она поехала в Лондон, сняла там в тихом районе хорошую квартиру и меблировала ее. В Лондоне она пробыла довольно долго: отец после переезда впал в депрессию, расставание с Одессой казалось ему концом его творческой жизни. Своей энергией, живостью, остроумием и пониманием его душевного состояния она помогла ему обрести равновесие. Только после приезда брата она вернулась в Рим, а там ее поджидала ее Судьба.
В Риме тоже была русская колония, но другая, чем в Неаполе, не студенческая, а эмигрантская. Нюня с эмигрантами не сблизилась, она вошла в круг своих коллег — итальянских студентов. Роза чувствовала себя чужой среди студентов-юристов, которые пошли по стопам своих отцов и дедов, составлявших в итальянском обществе почтенную с отдаленных времен профессиональную касту. Такого тесного общения, как у веселых студентов-медиков, у юристов не было.
Но один юрист встал на Розином пути и резко изменил спокойное течение ее жизни. На самом деле в момент их знакомства он уже юридической практикой не занимался и к сословию юристов фактически не принадлежал. Это был литератор, публицист, русский дворянин Михаил Андреевич Ильин, писавший под псевдонимом Осоргин.
Где они встретились? Может быть, движимый профессиональным интересом бывшего юриста, он зашел на факультет права послушать лекцию известного профессора, может быть, в читальном зале, куда приходили русские газеты, может быть, в музее. Может быть, в доме каких-нибудь общих знакомых. Мало ли где могли случайно встретиться российские соотечественники.
Михаил Андреевич был старше Розы на семь лет, но до встречи с ней прожил такую насыщенную жизнь, что разница по существу была больше.
Родился Осоргин в Перми. Родители его были старинного, но обедневшего дворянского рода. Отец был судебным деятелем и владел бездоходным имением, так что семья, где было пять человек детей, жила довольно скромно. Михаил Андреевич был младшим, и ему пришлось труднее, чем его сестрам и братьям, так как отец умер, когда он еще был гимназистом. Тем не менее общее воспоминание писателя о детстве и отрочестве удивительно светлое. Он горячо любил своих родителей и любил землю, на которой вырос. В автобиографических рассказах он пишет о них, не сдерживая своих чувств: «Помню и знаю по отзывам других, каким отец был привлекательным, общительным, веселым и милым человеком, какой любовью и уважением пользовался в обществе». О матери он с нежной благодарностью вспоминает: «Мать не только всех нас подготовила к гимназии, не только помогала готовить уроки, но и лечила всех сама простыми и испытанными средствами… и утешала в детских обидах и огорчениях». И заключает свои воспоминания: «Сыновним чувством, проснувшимся в этот светлый день, в осенний день моей жизни, я соединяю могилы тех, кому обязан великим счастьем жизни в творчестве». Отец знакомил его с ранних лет с природой, и она тоже стала его непреходящей любовью: «Я тебя люблю, земля. меня родившая, и признаю тебя моей величайшей святыней». Описания уральской природы в рассказах Осоргина исполнены истинной поэзии. Он ощущает себя коренным русским человеком, потомком давних варягов, осевших на востоке, на границе с Сибирью, и радуется и гордится, «что родился в глубокой провинции, в деревянном доме, окруженном несчитанными десятинами, никогда не знавшими крепостного права», и что голубая кровь его отцов окислилась независимыми просторами, очистилась речной и родниковой водой, окрасилась заново в дыхании хвойных лесов и позволила  во всех скитаниях остаться простым, срединным, провинциальным русским человеком, не извращенным ни сословным, ни расовым сознанием, сыном земли и братом любого двуногого».
Так представляет он в поздних сочинениях себя и свою землю.
Как все мальчики его круга, он окончил классическую гимназию. Как и Ахад-ха-Ам, рано полюбил книги, стал самостоятельно заниматься и рано начал писать, но в отличие от мальчика из черты оседлости не мучился поисками истины и рано стал публиковаться. Окончив гимназию, естественно, без всяких помех, поехал, как когда-то его отец, учиться в Московский университет на юридический факультет. Москву он впоследствии называл своим родным городом. В студенческие годы молодой литератор писал в уральские газеты и был захвачен общественным движением, усилившимся на рубеже двух столетий. После участия в студенческих волнениях его выслали в Пермь, и он год прожил у матери.
В 1902 г. Осоргин благополучно закончил Университет и получил звание помощника присяжного поверенного Московской судебной палаты и ряд других званий длинных и пышных, но особых доходов не дававших: у него была «куча малюсеньких дел, десятирублевых доходов, толстый с вензелем портфель». Такую же легкую ироническую и веселую зарисовку он набрасывает в двух других строках: «Имею небольшие усы, фрак, жену, пишущую машинку, штемпеля: «копировано», «с совершенным почтением». Возникает силуэт веселого, легкомысленного. обаятельного в своем мальчишестве человека, пока еще не изведавшего глубоких и сильных чувств: жена, о которой он между прочим упоминает, стоит в одном ряду с фраком и пишущей машинкой. Впоследствии он вспоминал о дешевом колечке, купленном на базаре, колечке, которым «шутя и серьезно» обручился «с будущей женой». Колечко это оказалось не очень прочным, а о владелице его мы ничего не знаем.
Легкое и веселое отношение к жизни не помешало Осоргину принимать участие в революционном движении, он стал, как и многие люди его происхождения и возраста, членом партии эсеров (крестьяне ему были ближе, чем рабочие, а тяжеловесные материалистические марксистские концепции отталкивали). Свою революционную деятельность Осоргин оценивает не очень высоко: был «незначащей пешкой, рядовым взволнованным интеллигентом, больше зрителем, чем участником …; больше, чем я сам, деятельное участие в революции пятого года принимала моя квартира». Квартира, а также дача Осоргина действительно принимали самое непосредственное участие в революционных событиях: там не только устраивались многолюдные собрания эсеров и эсдеков, но заседал Московский комитет партии социалистов-революционеров, хранилась агитационная литература, шрифт подпольных типографий, оружие и «конфетные коробочки» с бомбами, скрывались организаторы крупных террористических актов. Охранка, а вслед за ней жандармерия оценили деятельность молодого юриста выше, чем он сам. Осоргина арестовали, заключили в Таганскую тюрьму, ему грозил смертный приговор. Но он не падал духом, перевел с французского книгу Э.Долеанса  «Роберт Оуэн», читал, писал дневник. Самое тяжелое потрясение он испытал в тюрьме, когда ему вручили письмо о смерти матери. А затем, затем судьба ему улыбнулась. Смертный приговор заменили пятилетней ссылкой, но и ее не пришлось отбывать: следователь, по недоразумению, отпустил его в мае 1906 г. под залог. Он оказался на свободе и через Финляндию бежал в Италию.
Сначала Осоргин поселился в Генуе, в эмигрантской коммуне, а затем переехал в Рим. Средства к жизни давали ему многочисленные корреспонденции, которые он посылал в газету «Русские ведомости».
Италию и итальянцев он полюбил, страну — за красоту пейзажей и величие архитектуры, народ — за отзывчивость, внимательность, сердечность. «Я жил в Риме жизнью обывателя, интересами города и страны, как свой, не как чужестранец», — писал он впоследствии. И тем не менее он тосковал по России: «Лучшие годы молодости я прожил в Италии. Жил там вынужденно и томился по России, куда вернуться было нельзя. Томился, и все же, как теперь с отдаленья вижу, — был счастлив».
И в этот странный период томления и счастья рядом с ним была Роза Гинцберг. Поехала ли с ним в Италию его первая жена, с которой он так легко соединил свою жизнь, он нигде не упоминает. Во всяком случае в «итальянских»  рассказах она никак не фигурирует. Зато в рассказе «Мой бедный Кокко» есть намек на встречу с Розой, встречу, перевернувшую его жизнь. «Мне приходится пропустить последний год нашей совместной жизни, так как жизнь моя в то время была слишком полна личных переживаний, делиться которыми с моим другом я не мог». И дальше: «Колесо моей жизни повернулось настолько круто, что даже простые встречи с моим бедным Кокко сделались редкостью».
О том, как завязались их отношения, как влекло к сближению людей совершенно разного склада, из совершенно разной среды, людей, за которыми стояли поколения и поколения совершенно чуждых друг другу предков, можно только догадываться. Сначала, наверное, встречались в компании «третьих лиц», затем, очень скоро, он начал приглашать ее одну. Они бродили по улицам Рима, который он знал лучше, чем она. Заходили в музей, в старинные церкви на малолюдных улицах, в маленькие траттории. Сначала днем, если было не очень жарко, а затем вечерами, когда луна ярко освещает руины древнего Рима и его барочные храмы, где рядом со стенами ложатся черные тени. И однажды, когда он провожал ее домой, на темной лестнице, возле ее двери, он не выдержал и поцеловал ее. А на другой день пришел и сказал, что любит и жить без нее не может.
И она почувствовала, что больше притворяться перед собой нельзя и что пришел час, когда надо решать: принять или отвергнуть Судьбу. Что она влюблена в него без памяти, она уже понимала. Да и немудрено. Она встретилась с талантливым, живым, одаренным человеком, привязанным к своему родному краю и народу и восприимчивым к жизни чужих краев и народов. Человека с чисто русским обаянием, с широтой души, соединяющей насмешливость и мягкий юмор с глубокой лиричностью, озорное мальчишество с достаточной зрелостью мысли. С человеком, не знающим ущемлённости, горького скепсиса и одержимости. И к тому же еще красивого, высокого, мужественного. Недостатков его, которые обнаружились позднее, она не замечала.
Гораздо труднее понять, чем привлекла она его. Маленькая, худенькая еврейка, с довольно правильными чертами лица, которому, однако, недоставало ярких красок и девичьей свежести. Живой, быстрый ум в сочетании с легкой склонностью к назидательности вызывал интерес собеседников, но не привлекал поклонников (недаром неаполитанская хозяйка, грустно покачивая головой, говорила: «А вот, чтобы синьорина Роза вышла замуж, нужна рука Божия»). Ее недолгая помолвка с Филиппом Гурвичем не перешла за рамки юношеского платонического чувства, и когда она распалась, особых страданий девушка не испытала.
Осоргин был, по-видимому, первым, кто разглядел в ней женщину. Быть может, его поразил контраст между внешней бойкостью и внутренней нетронутостью умной, образованной и совершенно не искушенной девушки. Быть может, привлекло жадное внимание, с каким она его слушала, и ее неожиданные и остроумные реплики. Быть может, страстный темперамент, скрытый под наружной сдержанностью, вызвал в нем сильное и бурное чувство. Она совсем не походила на русских девушек и женщин, которых он к тому времени уже достаточно хорошо знал. Он не был ловеласом или безответственным юнцом и понимал, что так или иначе ломает жизнь двух женщин: своей жены и девушки из чужого племени. Но угрызения совести и колебания были не очень долгими и мучительными. Юдофобии он был лишен. Об этом свидетельствует не только дружба с Сашей Черным и Жаботинским, но и прекрасный рассказ «Кости еврея», и заметки, написанные гораздо позднее, во время нацистской оккупации Франции. Так что в этом отношении для него, по крайней мере осознанно, преграды не было.
Зато преграда была перед ней, и очень серьезная. Она отдавала себе отчет, какой страшный удар нанесет отцу, которого не только уважала, но и любила до встречи с Осоргиным больше всех. Помнила она и о старом обычае оплакивать ушедших к «гоям» мужчин и женщин как покойников… Мысли об отступничестве и особенно об отце терзали ее. Недаром в начале 1908 г. она подарила Эстер, уже перешагнувшей роковую черту (а не Нюне, с которой больше дружила), книжку итальянско-еврейского писателя Алессандра Коэна «Когда падает снег». Сборник грустных легенд и новелл о современных евреях, начинающих забывать древний закон Моисея, и о тех, кто давно ушел под землю, оставшись верным ему. Особенно должна была поразить ее воображение легенда «Железная собака», мистический рассказ о видении огромной собаки — символе несчастий еврейского народа, — удержавшей от падения (бегства с «гоем») еврейскую девушку.
И, оказавшись между двумя мужчинами, отцом — евреем и возлюбленным — «гоем», столь различным и по происхождению, и по жизненным обстоятельствам, и по облику и натуре, она выбрала возлюбленного и нарушила старый запрет. После размолвок и примирений, ее отказов и его уговоров они сошлись, поселились вместе, и к концу 1908 г. она стала его незаконной женой. Нелегко ей давалась их совместная жизнь. Осоргин несомненно любил ее, это сквозило даже в том, что он придумал ей новое имя — Рери, очень ей подходившее. Но она боялась потерять его и прилагала все силы, чтобы всегда нравиться ему. Он получал приличные гонорары, она подрабатывала переводами, так что в деньгах они не нуждались. И она, обладая хорошим вкусом, старалась одеваться, пыталась (иногда наивно) приблизиться к его внутреннему миру. Напевала русские песни и романсы. Но он посмеивался, и когда она выводила «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан», поддразнивая ее, громко подхватывал «красный сарафанчик». Хуже, однако, было другое: часто она не могла скрыть свое дурное настроение, поводов для которого было достаточно. Смущало положение незаконной жены, а главное, мучило, что приходится утаивать свое сожительство с «гоем» от отца, то есть фактически обманывать его. Осоргин же не совсем понимал (или не хотел понимать), почему она впадает в уныние, и недовольно замечал: «Я люблю, чтобы в доме настроение было на пятерку, а у нас оно выше тройки не поднимается».
Чем дальше, тем труднее было Розе скрывать от семьи радикальную перемену в своей жизни, тем более, что в 1910 г. она окончила университет и не было причины задерживаться в Риме. Первым узнал правду младший брат Сема, приехавший из Парижа (он учился в Сорбонне) навестить сестру. Он не был ни религиозным человеком, хотя кончил одесскую иешиву, ни «истинным националистом». Но его смущало двусмысленное положение сестры, и он стал настаивать, чтобы брак был оформлен. Осоргин проникся к Семе симпатией и прислушался к его настояниям, к тому же в глубине души у него, наверное, все же шевелилась мысль, что Розе роль любовницы тяжела и оскорбительна. Он согласился оформить развод с первой женой и, главное, после некоторых колебаний, согласился принять гиюр, чтобы брак с Розой был узаконен во всех отношениях. И «веселый безбожник», как он себя называл, действительно принял гиюр у реформистского раввина. В 1912 г. брак был заключен. Мать уже знала, что дочь связала свою жизнь с «гоем». Ривка придерживалась ортодоксально-религиозных взглядов, но она была женщиной и матерью, и ее сердце не могло отторгнуть дочь, она примирилась со свершившимся фактом.
Иначе воспринял то, что произошло с его любимой дочерью, Ахад-ха-Ам, когда сын, набравшись духа, раскрыл ему глаза. Удар был если не смертельным, то очень тяжелым. Ведь отрицание смешанных браков вытекало из принципов национальной этики, которую Ахад-ха-Ам так настойчиво и с такой убежденностью провозглашал. Его коробило, что сын Макса Нордау был женат на христианке, еще резче он осуждал поэта Черниховского за подобную же женитьбу, а когда дочь историка Дубнова Ольга, подруга Розы, тоже вышла замуж за русского, он прямо написал старому другу, что, по его мнению, тот должен с дочерью порвать. И вдруг такое несчастье постигло его самого! Он счел это жесточайшим позором, крушением всей системы нравственных ценностей. Смешанные браки несут гибель еврейскому народу, и если его любимая дочь пренебрегла этим и не устояла, то он — Ахад-ха-Ам — больше выступать ни устно, ни письменно не может. Это крах семьи и дела всей его жизни. Он сразу же отрекся от Розы, и когда друзья пытались его смягчить, отвечал: «Так издавна поступали все отцы, не от жестокосердия, а от глубочайшего горя». (Он вспомнил в эту минуту древний обычай, от которого как будто должен был, по своим просвещенным взглядам, отойти.) Друзья уговаривали его, что сердцу не прикажешь, но он, с такой горечью вспоминавший о своей «безлюбовной» женитьбе, твердо стоял на своем и ничего не хотел слышать (личность должна пожертвовать своим счастьем ради народа). Не подействовали и уговоры Хаима Черновича — главы одесской иешивы, прибегнувшего, казалось бы, к убедительному доводу — принятию Осоргиным гиюра. Ахад-ха-Ам не считал Осоргина настоящим гером, а формальный гиюр в его глазах ничего не значил, не говоря уже о том, что брак с «гоем» он рассматривал не как религиозное, а как национальное отступничество. Он запретил дочери появляться в его доме, не хотел слышать ее имени. Уступил только в одном: не мешал жене и двум другим детям общаться с ней (мать и брат даже ездили к Розе в Италию). Душевная драма так надломила Ахад-ха-Ама, что он надолго замолчал. Не было сил писать. Нетрудно себе представить, как Роза перенесла это отлучение, рана была глубокая, а делиться своими переживаниями гордость не позволяла. Внешне все обстояло благополучно. Она стала законной женой, приняла фамилию Осоргина. Но внутреннего покоя не было.
Прошло два года, началась первая мировая война. И Осоргин не находил себе места. Он, русский человек, должен в трудный момент не разгуливать по Риму, а быть со своим народом, в России. Но на самом деле ехать было нельзя, судимость с него не сняли, получить официальное разрешение он не мог, а без него ему грозила ссылка, если не хуже… И все же он рискнул и нелегально — через Францию, Англию, Норвегию, Швецию и Финляндию — вернулся, и с ним вместе Роза. Его не арестовали, благодаря заступничеству одного из депутатов Государственной Думы и общей неустойчивой обстановке в стране в последний предреволюционный год. Несмотря на полулегальное положение, он сразу бросился вплавь в безбрежное российское море. Сначала побывал в волжских городах, потом присутствовал на открытии университета в Перми, затем съездил на Западный фронт. После Февральской революции стал печататься в нескольких журналах и газетах, сотрудничал какое-то время в комиссии, разбиравшей материалы охранки, и выпустил в 1917 г. книгу «Охранное отделение и его секреты», начал публиковать беллетристические произведения. После октябрьского переворота, который он, как и большинство интеллигентов, воспринял как разгул безобразной стихии, приведшей к смене одного рабства другим, заниматься публицистикой, оставаясь честным человеком, стало практически невозможно. Он сблизился с московским кругом писателей, отчасти знакомым по Италии, и принял деятельное участие в основании Книжной лавки писателей, которая не только как-то кормила пайщиков, но и стала культурным центром, где встречались люди, не утратившие духовных интересов, и вели литературные и философские споры. Словом, хотя иногда ему хотелось укрыться от уродливой, грязной и кровавой повседневности в деревенском уединении, он жил живой жизнью. А как жила она, его жена Роза Гинцберг? Ни в одном из своих автобиографических произведений он о ней не упоминает.
Она выросла в южном интернациональном городе, затем жила в Италии и ездила в Англию, из черты оседлости вышла через одес¬ские ворота в Западную Европу. Россию же знала только по художественной литературе, и теперь очутилась в чужой стране, в чужом городе, пораженном страшным бедствием. И оказалась чужой человеку, ради которого пожертвовала любовью к отцу и преданностью своему вечно гонимому народу, преданностью, спасавшей его от исчезновения с лица земли.
Как и другие женщины, она ходила на знаменитую Сухаревку и меняла платья и вещи на мерзлую картошку, что-то пыталась стряпать на вечно дымившей буржуйке, а когда в 1919 г. Осоргина арестовали «по недоразумению» и держали месяц на Лубянке, не предъявляя никакого обвинения, носила ему передачи. Но это не сближало их, они все больше отдалялись друг от друга.
В 1921 г. кончилась гражданская война, и Роза получила продовольственные посылки от матери. Там, в далеком Лондоне, и мать, и молчавший отец неотступно думали о ней. А ей в душу стала закрадываться мысль, не уехать ли туда, к ним. Но 21 год принес Осоргиным новые тяжелые испытания. В Поволжье свирепствовал страшный голод, и в конце июля был образован Комитет помощи голодающим. В Комитет, возглавляемый Каменевым и Рыковым, вошли известные представители московской интеллигенции, что помогло ему завоевать доверие и среди не совсем еще разоренных «российских граждан», и у иностранных общественных деятелей (в первую очередь у Нансена). Осоргин сразу же стал членом этого Комитета. За месяц интенсивной деятельности удалось начать снабжение голодающих областей. И вдруг это благородное дело было прервано: в конце августа Комитет был распущен, а большинство его членов, в том числе и Осоргин, были обвинены в «контрреволюции». Осоргин провел на Лубянке, во внутренней тюрьме, два с половиной месяца. «Опух, отек, стал кашлять: и вообще в те дни надломил надолго здоровье», — писал он в своих воспоминаниях. Через два с половиной месяца его выпустили совсем больного и отправили в ссылку в Царево-Кокшайск (ныне Йошкар-Ола). Но дальше Казани он ехать не смог, и ему разрешили там остаться. В Казани он пришел в себя и стал, несмотря на положение ссыльного, заниматься общественно-литературными делами: помогал устроить книжный магазин, публиковался под чужим именем в «Литературной газете», иногда посещал Казанский университет. И рядом с ним была его верная и нелюбимая помощница, которая все так же тянула на себе домашнюю работу и поставила его на ноги.
Весной 22 года Осоргину разрешили вернуться в Москву. В Москве наконец наступил и для Розы светлый день. Ее разыскал юридический советник при Литовском посольстве Реувен Рубинштейн, позвонил по телефону и сообщил, что получил для личной передачи ей письмо от отца. Роза так разволновалась, что за письмом поехала не она, а Осоргин. Сквозь сдержанную манеру письма она почувствовала всю силу отцовской любви, продиктовавшей ему строки полного примирения. После этого письма, через Рубинштейна, переписка с родителями наладилась. Они собирались в Эрец-Исраэль, где давно уже жила их старшая дочь Лиза, и звали с собой Розу. Но не так легко было последовать их зову.
Летом 22 года Осоргин поселился в подмосковной деревне Барвихе вместе со своим добрым приятелем философом Бердяевым, наслаждался «светлой рекой и заповедным лесом», Россией «в самом лучшем ее образе». На сей раз Роза с ним не поехала. Но однажды, возвращаясь из леса, он издали увидел грузовик с чекистами, подъехавший к его дому. Недолго думая, он ушел в соседнюю деревушку и провел там несколько дней. Понимая, однако, что там его вскоре найдут, он решил вернуться в Москву: «Моим приютом будет в Москве частная хирургическая лечебница, где для меня уже готова койка в отдельной комнате и милый прием у владельца лечебницы, старого знакомого», — так напишет он в воспоминаниях. Он только не добавил, что в клинике доктора Бакунина, в самом сердце дворянской Москвы, на Остоженке, он надеялся увидеть дочь доктора, красивую молоденькую девушку Таню, — воплощение русской женственности, идеал которой жил в его душе.
В клинике он скрывался несколько дней, а затем нервы не выдержали: он сам позвонил в Чека, переименованное в ГПУ, следователю, который вел его дело, и, к удивлению последнего, заявил, что он в Москве и готов к нему явиться. Все на той же Лубянке ему дали заполнить анкету, где на вопрос, как он относится к Советской власти, он ответил: «С удивлением». Перед этим ему сообщили приговор, без предъявления обвинения: высылка из России на три года, что согласно устному разъяснению означало навсегда; выехать под угрозой расстрела надо было в течение недели.
Через несколько дней Осоргины с большой партией других представителей московской и петроградской интеллигенции отплыли на пароходе в Германию.
В Берлине они прожили до осени 23 года. За это время он ездил в Италию читать лекции, писал очерки об итальянских портовых кабачках и грустил о том, что стал чужим в Италии, а она встретилась со своими родителями. Они приехали из Тель-Авива в Германию: мать — лечиться, отец — по делам фирмы Высоцкого, а главное, должно быть, чтобы наконец повидаться с дочерью. И после многолетней разлуки вернулась прежняя близость.
Из Берлина Осоргины перебрались в Париж. А через некоторое время туда приехали Бакунины, тоже эмигрировавшие из России. И брак с Розой стал для Осоргина тяжелой, связывавшей его цепью. В середине 20-х годов он распался.

Татьяна Бакунина и Роза Гинцберг

В своем последнем посмертно изданном сочинении «Времена» писатель (он из публициста превратился в писателя довольно поздно, уже после революции) пишет: «В моей зрелой жизни я умышленно пропускаю целую большую область чувств, обманчивых или значительных, не раз эту жизнь осложнявших. Она изжита и зачеркнута одним, поздним чувством, с которым я закрою глаза. В кольцах цепи осталось и останется только одно грошовое колечко с каплей красного сургуча, вместо драгоценного камня; всему остальному почтительный поклон; его я не потревожу напрасными строками». Вот этим почтительным поклоном, адресованным неясному безликому «остальному», от которого совсем ничего не осталось, и закончился брак Розы Гинцберг с Михаилом Осоргиным.
Почему Роза, когда стало ясно, что Осоргин ушел к другой женщине, не уехала в Палестину, где к тому времени собралась вся семья, мы не знаем. Скорее всего, мешали неизжитая боль, смутная надежда и самолюбие. Боялась, что отец, если не вслух, то про себя скажет: «Гой остается гоем». Юридическая профессия давала ей заработок, от Осоргина материально она не зависела. В эмигрантских кругах у нее были знакомые, и здесь чужой она себя не чувствовала, вернее в Париже все они были чужими… Были ли у нее увлечения? Одно, как будто, было, только, вероятно, не увлечение, а попытка заглушить душевную боль и успокоить уязвленную гордость. Так или иначе, но она медлила. В 27 году Ахад-ха-Ам умер, а она все еще жила в Париже. И только в 1932 г. после формального расторжения брака с Осоргиным, уехала в Эрец-Исраэль и поселилась в Тель-Авиве.

Розы Гиносар

В Тель-Авиве она сдала экзамен, дававший право заниматься юридической практикой, и стала сотрудницей своей невестки Розы Гиносар (эту фамилию принял после приезда в Эрец-Исраэль сын Ахад-ха-Ама Залман Гинцберг) — первой женщины-юристки в Палестине, которая открыла юридическую контору, преодолев сопротивление английской администрации.
Английские чиновники проявили известную прозорливость: кроме обычных операций контора в лице двух юристок без лишнего шума помогала еврейской репатриации в Палестину, которой всячески противились англичане. В годы нацизма и после его крушения евреи, вырвавшиеся из-под колес страшной машины уничтожения, наталкивались на стену холодного, если не враждебного, равнодушия, которую обойти было очень и очень нелегко. Надо было или внести довольно большую сумму, или доказать, что есть родственники в Палестине. Этих родственников, большей частью мнимых, разыскивали и «находили» наши юристки. Таким образом им удалось спасти не одну человеческую жизнь.
В 1949 г. Роза Гиносар вместе с мужем, получившим должность израильского консула в Италии, уехала из Тель-Авива, и контору возглавила Роза Гинцберг.
Кроме профессиональных, проявились у нее и другие способности, в частности умение руководить, она стала председателем еврейской женской организации ВИЦО. Привлекала окружающих светлым умом, остроумием, красноречием и настойчивостью. Работала много и с увлечением, как когда-то ее отец. О прошлом не вспоминала, оно осталось далеко. А она жила сегодняшней, напряженной жизнью своей страны. До тех пор, пока тяжелая болезнь не свалила ее с ног и не дала больше подняться… В 1957 г. Роза Гинцберг, дочь Ахад-ха-Ама, скончалась.

*****

У Ашера Гинцберга не было внуков, и теперь лишь немногие люди еще помнят Розу. Я ее не знала, но фотография барельефа, где она запечатлена вместе с моей матерью Нюней Перельман, висит у меня на стене в старом доме на узкой улочке в центре Иерусалима. И глядя на эту фотографию, я думаю о странной судьбе женщины, оторвавшейся, казалось, от своего народа, с которым крепкими корнями был связан ее отец, и вернувшейся уже в зрелом возрасте обратно, к истокам, давшим ей некогда жизнь.

Примечания: 

Воспоминания о Розе Гинцберг-Осоргиной Надежды Филипповны Елиной (урожд. Нехи Перельман).
Воспоминания о Розе Гинцберг-Осоргиной Шуламит Лясков.
Сведения, полученные от зав. Библиотеки Ахад-ха-Ама в Тель- Авиве Йоханана Армона.
Reminiscences. In: Ahad-ha-Am. Essays, Letters, Memoirs. Translated from the Hebrew and edited by Leon Simon. Oxford, 1946.
Эстер Гинцберг-Шимкин. Ахад-ха-Ам в доме его родителей в де¬ревне Гопчице. 24.04.1941 г. (воспоминания сестры, архивный мате¬риал).
Leon Simon. Ahad-ha-Am. Asher Ginzberg. London, 1960.
Гольдштейн Й. Ахад-ха-Ам. Иерусалим, 1992 (на ивр.).
Рамба А. Сыновья ели кислые плоды. Тель-Авив, 1973 (на ивр.).
Ахад-ха-Ам. Избранные сочинения. Иерусалим, 1991.
Клаузнер И. Духовный сионизм и его главный представитель. С.- Петербург, 1900.
Макс Нордау об Ахад-ха-Аме. (Статья Макса Нордау Ahad-ha- Am ueber Altneuland). Белосток, 1903.
Осоргин М.А. Из маленького домика. М, 1917-1918.
Осоргин М.А. Там, где я был счастлив. Рассказы. Париж, 1928.
Осоргин М.А. Времена. Предисловие М.Алданова. Париж, 1955.
Осоргин М.А. Сивцев Вражек. Роман. Повесть. Рассказы. Сост., предисл., коммент. О.Ю.Авдеевой. М., 1990.

******

Автор: Нина Елина (Иерусалим). Опубликовано в сборнике «Евреи в  культуре русского зарубежья» 1992, №2


Дополнительные материалы:


Присоединиться к нам на FB


Оказать помощь проекту любой суммой

 

 

 

 

 


 Архив: