Борис Чичибабин. «Только любовь может научить любви». Из писем Полине Брейтер

Из всех библейских заповедей одной из наиболее важных Борис Алексеевич Чичибабин считал заповедь любви к людям. Поэт полагал, что в ней «особенно мучительно-непостижимо проявляется религиозный закон совмещения несовместимого». Об этом – десятки страниц его писем.

   Борис Алексеевич Чичибабин (1923 — 1994) — русский поэт,
лауреат Государственной премии СССР (1990 год).

Фрагменты некоторых из них были опубликованы в «Новом Журнале». Но эта подборка вместила только часть размышлений поэта о любви к людям, которые он излагал в ходе нашей переписки, то повторяясь, то противореча самому себе, то развивая мысль, начатую гораздо раньше.
Настоящая публикация является, по сути, продолжением той, первой. Все приведенные фрагменты взяты из писем Б. А. Чичибабина, написанных в течение долгого времени – с 1979 года по 1992 год.  /Полина Брейтер/


 …Вы, наверное, помните, что с самого начала нашей дружбы всё это время моя мысль возвращалась к Божьей заповеди любви к людям: я спрашивал – у себя и у Вас, – что это значит, как надо любить их по этой заповеди. <…> И как только мы начинали разговаривать обо всем этом, между нами было принято, как нечто само собой разумеющееся и не подлежащее сомнению и разъяснению, Ваше желание любить всех людей. Вы всегда так прямо и говорили, что всех их хотите любить, что всех их Вам жалко до самых настоящих слез и мук. Но чем больше я Вас узнавал, тем мне становилось понятнее и явственнее, что это Ваше желание любить всех – желание не сердечное, а умственное, в какой-то степени «платоническое», искусственное, не отвечающее Вашим возможностям, Вашему характеру.
Вы – живой, земной, естественный человек, и я ни капельки не огорчаюсь тем, что Вы, как и все люди на земле, никогда не только не сможете, но и не захотите полюбить всех. Меня огорчает то, что Вы сами этого не хотите знать о себе, что Вы, в своей гордости, продолжаете в «теоретических», «платонических» разговорах настаивать на своем желании любить всех.


Мысленно я сейчас всё время разговариваю с Вами о том, о чем мы когда-то долго – с перерывами – говорили и спорили и так все-таки не договорились, согласившись на том, что между нами нет в этом вопросе принципиальных разногласий, что в моем нет («я не могу любить людей, распявших Бога») есть и Ваше да («нужно любить всех – и палача, и жертву»), а в моем да («я ведь тоже хочу любить людей, научите меня») есть Ваше нет («я не могу с ними жить, заберите меня от них!»).
Но мы поторопились согласиться, потому что какое-то таинственное расхождение между нами остается, и иногда оно дает себя знать яростно и мучительно.
По всему, что может быть названо словами, действительно получается так, что мы совсем одинаковы и согласны – и в нашем отчаянье и страхе перед миром «взрослых» людей, и в нашей жалости и любви к ним, – и я не мог бы, сколько бы ни напрягался, облечь это ощущаемое мной и иногда болезненно чувствуемое расхождение в какую-то словесную формулировку. И однако же, оно есть, и мы оба это знаем.
Мы знаем это, когда Вы вдруг чувствуете невозможность принять слова Померанца, что только повернувшись спиной к людям, можно набраться света, и пусть шутя, а все-таки немножко и раздраженно относите меня к одному лагерю с Талой (так, кажется, зовут Вашу дальнюю корреспондентку). <…> То, что «нет в мире виноватых», это, безусловно, святая правда, но разве Вы думаете, что Григорий Померанц не знает этой правды на несколько лет раньше Вас и глубже, правильнее и трагичнее, чем Вы?1
В наших словарях не хватает слов. Я испытываю физическое ощущение задыхания, когда мы одним и тем же словом называем разные вещи и явления. Я никогда-никогда, и в последнюю минуту, не забуду, как Вы сказали однажды: «Толстой – брат мой». И не нужно же ни мне, ни кому на свете объяснять, что это совсем не в том смысле, в каком и Софья Андреевна – сестра Ваша. Это совсем в другом смысле. И как бы Вам показалось (и правильно, естественно, прекрасно показалось бы) обидным, оскорбительным, кощунственным, если бы на Ваше «Толстой – брат мой» кто-нибудь ответил Вам: «Да, а Софья Андреевна – сестра». Ведь показалось бы?
И когда мы говорим своим любимым: «Я люблю тебя», разве мы думаем о том, что и всех без исключения людей на свете мы должны любить и, если верить индийским святым, любить так же, как любим своих возлюбленных? Ведь Божий замысел, конечная цель мировой жизни именно в том, чтоб все и всё в мире было слито в такой любви.
Но я не могу так любить не то что всех людей, но еще кого-нибудь, кроме своей любимой. Я и Христа не мог бы любить такой любовью. Я скажу Вам то, что, может быть, Вас ужаснет и отвратит от меня, но я скажу это с полной ответственностью за свои слова и без всякого раскаянья: я не только не могу, я и не хочу любить всех людей так, как мне дано было полюбить свою любимую.
Я, знающий о том, что Божий замысел, Божья воля, Божья цель именно в том, чтоб любить всех людей такой любовью, но я – земной, смертный, сегодняшний – не хочу любить их так, не хочу быть любимым ими так, как я любим своей любимой. Я не могу, но я хотел бы так любить Христа, Моцарта, Толстого, моих друзей, многих хороших людей. Но я и не хочу, и не могу любить так, как я люблю свою любимую, тех людей, которые мучили Вас в Кировограде2, тех, кто мучает сейчас Генчика3. Я не хочу их любить и не хочу быть любимым этими людьми. Я не хочу любить вульгарных певичек и до ярости не хотел бы, чтоб они меня любили, как моя любимая. Мне страшно это представить. Думаю, что и Вам это было бы страшно представить. <…> Разве Вам не было бы страшно, если бы я назвал этих женщин моими сестрами в том исключительном и радостном значении, в каком Вы назвали Толстого братом? Или назвал бы начальников и подонков братьями в том единственном смысле? Ведь страшно же, ведь невозможно!

Ладензон Борис Яковлевич. Б.А. Чичибабин в своей квартире. Нач. 70-х.

А Вы, – так мне иногда представляется, – в какие-то моменты думаете, что Вы и сейчас, сию минуту готовы вместить такую любовь, готовы полюбить такой любовью всех людей и принять от них такую любовь. Не всегда, но в какие-то минуты Вам кажется, что Вы готовы, по крайней мере, что Вы должны, что этого от Вас хочет Бог. Во всяком случае (в те минуты), что это не просто конечная цель человечества, но наша личная цель в этой жизни, что такая любовь ко всем без различия людям прекрасна, нравственна, религиозна.
Но это не так. Я чувствую какую-то путаницу. Я знаю, что и я путаю. Я чувствую, всегда, давно, и уже писал и говорил Вам об этом, что Ваша правда выше моей, истинней моей, но и в ней время от времени я ощущаю досадную путаницу, которую не могу принять.
Мне это трудно объяснить, пожалуй, до конца и невозможно объяснить, но ведь Вы должны что-то дослышать, додумать – и мне помочь – и вместе со мной идти дальше.


Теперь, вот только теперь, я до конца понимаю, почему я раздражался и «сердился» на Ваши разговоры о любви к убийцам, к Каину, к «лидерам» почему меня само это слово «лидер» раздражало.
<…> Вам не приходит в голову, не смущает Вас, что Вы, вместе со мной говорящая о своей нелюбви ко всему «привилегированному», о своем враждебном отношении к нему, о неприятии «привилегированного», во всех известных мне конкретных случаях проявления Вашей жалости, сочувствия, заинтересованности, симпатии, выбирали привилегированных – холодных или горячих, гордых, сильных, «красивых», «лидеров»?
И опять-таки, в том, что во всех известных мне случаях это было именно так, я Вас ни капельки не упрекаю, потому что выбор свойствен человеческой природе, и нормален и естествен для нее именно такой выбор. Я просто отмечаю путаницу в Ваших словах о любви ко всем, о желании любить всех, отмечаю несоответствие этих слов Вашим истинным, природным, «сокровенным» желаниям.
Вы и сейчас по-настоящему не хотите любить всех, не готовы хотеть любить всех. И я не могу хотеть, чтоб Вы их любили, но я не хочу, чтоб Вы гордились своим желанием любить всех, пока не готовы к этому.
Сейчас я опять думаю об этом, может быть, под непрямым и неосознанным воздействием Вашего страшного рассказа о молодом и «симпатичном» хаме, спокойно и уверенно оскорбившем женщину. В своих мыслях я прихожу к очень грустным и страшным выводам, а сказать точнее, никуда я не прихожу, а захожу в грустный и страшный тупик.
Сейчас я абсолютно уверен, что в этой самой главной Божьей, самой главной Христовой заповеди есть великая и непостижимая тайна.


…Читая Ваш страшный рассказ, я вдруг с новой силой и совершенно отчетливо, осознанно, ощутимо пережил, что не могу любить, и не только не могу, но и не хочу, <…> и не только не хочу, но и считаю аморальным, безнравственным, нерелигиозным любить вот этих, убивающих. Да, кстати, и к убиваемому у меня нет чувства любви: ведь и он такой же, как они, из их «кодла».
Вы скажете: а Христос? А я отвечу, как уже много раз отвечал: не знаю. Христос простил распинающих его, простил убийц – но, во-первых, только убитый, только убиваемый и может, и имеет право простить убийцу, не Вы, не я; а во-вторых, простить – значит ли полюбить?

Борис Чичибабин. Нач. 1960-х.

В отношении Христа мы знаем, мы уверены, что он любил всех людей, истинно любил, и в этом у нас нет сомнений. Но как он любил, что он имел в виду, когда проповедовал всеобщую любовь. Он, изгоняющий торгашей из храма, разлучающий близких, принесший «не мир, но меч», не верю, не могу поверить, не могу почувствовать, проникнуться, принять, что для него были одинаково любимы убийца и убитый, палач и жертва, плохой и хороший. Да, я знаю, от Него знаю, что грешники, «недолюбленные» (по Вашему определению) более нуждаются в любви, их больше нужно любить. Но что значит «нужно», когда речь идет о любви? Ведь у самого Иисуса среди учеников были любимые, более любимые, чем остальные. И вряд ли это были «худшие», более «недолюбленные». Не знаю. Скорее всего, речь идет о разных «любовях», о разных чувствах, называемых одним словом, как уже давно говорю и думаю. Одно дело – любить, простив, не держа зла на тех, кто тебя распинает, мучает, глумится над тобой; другое дело, любить, как Вы любите тетю Лизу, <…> третье дело – любить так, как возлюбленные любят друг друга. Это не одна любовь. Это разные чувства. Помните, что я писал Вам о любви ко всем, к любому пришедшему, нуждающемуся, какого-нибудь отшельника, пустынника. Для него воистину все были одинаковы, но это же понятно, это же «и мы так могли бы»: ведь он от жизни ушел, из мира ушел, от людей ушел. Он не слышал, как человека убивали, а многие знали и молчали, сидели, не высовываясь, – и вот к нему за утешением, за прощением, за благословением приходят и те, кто убивал, и те, кто сидели и не высовывались, а ему всё равно.
Я не хочу такой любви – ни к себе, ни от себя. Даже думаю, что так-то я уже и сейчас «люблю всех людей», то есть всем хочу добра, за всех молюсь, за всё живое молюсь (в самом деле молюсь) – за убивающих и убиваемых. Но это же не любовь! А любить – можно ли? Нет, всё страшно непросто.


Вот, понимаете, я никогда не мог понять, как это Иисус своей любовью, своим актом любви, своим распятием, своей крестной мукой мог искупить (вроде опять «торговля») грехи тысяч, миллионов людей. В это верят все верующие христиане. А я не мог ни поверить, ни понять.
Тех, кто верил Ему, кто слышал Его, была горстка, и эта горстка потерялась в море харь, орущих: «Распни его, распни!» Вы же помните, они все орали, они Варавву выбрали, Его отдали. Как же можно это искупить? Что же, они после его смерти, после его последнего вздоха на кресте опомнились, раскаялись, пожалели? Да нет же! Всё в мире так и осталось, как было.
Как может один человек – самым невероятным подвигом, самой немыслимой жертвой, самыми небывалыми муками – искупить чужой грех, грех другого человека, не тысяч, не миллионов, а одного другого, орущего «распни!»? Не может этого быть. И Вы не можете в это поверить, я знаю. И если мы с Вами в это поверим, то именно как в Чудо, как в Божье Чудо, в Божью Тайну, которую умом-разумом объяснить нельзя, понять нельзя. Но в Чудо мы с Вами поверить можем. Потому мы и «не взрослые», что можем.
Но ведь и всякая любовь – Чудо, всякая любовь – распятие, крест. Иисус не думал на кресте, что «они» – грешники. И мы, если пожалеем Вашу директрису, если полюбим ее, не должны думать о том, что она грешница, что она о Вас плохое говорит, что она Вам зла хочет. Мы, скорее, должны думать, что мы хуже ее, что мы еще большие грешники перед Богом. <…> Мы не можем, не смеем, не должны судить других, только себя. И тогда и будет искупление. Не потому что «спасем», или «очистим», или «поднимем», или хотя бы чему-то «научим», чем-то «поможем», а потому что любовью своей сами спасемся, сами очистимся, сами поднимемся, сами научимся, самим себе поможем. Вот, наверное, правда.
Я понимаю, что это отчасти «декламация», но если не так – иначе никак…


…Всякая любовь – это возвращение к Богу, возвращение в Рай, и поэтому освобождение от трудов, мук и страхов. Любовь сама по себе Дело, Божье Дело, противостоящее данным в наказание земным, корыстным, часто ложным, мнимым человеческим делам.
Конечно, когда Христос ходил по земле и проповедовал, учил Добру и Истине, он делал свое, Божье Дело (хотя, думаю, люди склада В. в душе должны считать его бездельником: а как же они могли иначе думать о человеке, призывающем, между прочим, жить «как птицы небесные», которые «не сеют, не жнут, а сыты бывают»?), и его крестные муки, распятие на Голгофе и – самое главное – то, что Он простил распинавших Его, были венцом этого Божьего Дела, подвигом во славу Бога и во спасение людям, но это же не земное, не человеческое дело, без земных последствий и результатов: те, кого он простил, умирая, не обратились в его веру и продолжали жить той же суетной, мерзкой, страшной жизнью, и те из этих распинавших и глумившихся, кто был голоден, не стали сытыми, и больной не исцелился, и отчаявшийся не воспрянул.

Б.А. Чичибабин. Фото «с шарфиком». 1989

<…>Любовь друг к другу дорастает <…> у двоих до любви ко всему миру, ко всему живому и неживому, к Богу. Когда я употребил нехорошие, не любимые мной слова «жертвы», «отказы», «уступки», я поступил так для большей ясности, для необходимого, для меня, по крайней мере, в таком разговоре упрощения, не забывая о «совместимости несовместимого». Одинаково верно и то, что, как говорят, любовь требует жертв (отказов, уступок), и то, что любовь не терпит жертв, что в любви не бывает жертв, отказов, уступок.
Жертвы, принесенные любви, уже не жертвы, они должны называться как-то иначе, да любящие и не считают их жертвами и часто так не думают и не считают, что они приносят жертвы, такие блаженно-сладостные для них самих, пока они любят.
Отказываясь от своего, от лично-своего, в любви «взамен» приобретают наше, так что все отказы и уступки оборачиваются взаимообогащением, взаимодарением. Но такое взаимообогащение непременно же сопряжено с трудами, с усилиями, с поисками, с падениями и срывами. <…> Это всё сложно, сложно, сложно.


Я спросил Вас, уверены ли Вы, что хорошо, что нужно, чтобы «преступивший», «согрешивший», повинный «ушел со светом», для него, для повинного, и для Бога – хорошо ли и нужно ли. Вы, не задумываясь, сказали, что безусловно, что, конечно, хорошо и нужно. Но это потому, что я плохо спросил, невнятно спросил и не до конца. В этом и у меня нет ни малейшего сомнения, что первое движение – прижать к себе голову, пожалеть, заступиться, успокоить, утешить, – ну а потом, а дальше?
Вы помните, я это же спрашивал Вас о том мальчике-«убийце», который бил топориком человека? Умеете ли Вы, знаете ли Вы, как с ним быть, как любить, как жалеть, как утешить?
Когда Раскольников сказал Сонечке о том, что он убил, ее первое движение было прижать голову, «как же Вам жить с этим?», пожалеть, приласкать. Но потом, сразу же – «иди на площадь».
Вот о чем я спрашивал. Не поможет ли ему тот свет, с которым он уйдет, обласканный и успокоенный, забыть вину, грех, забыть об обязанности и блаженстве раскаяния, искупления?
…Если он уйдет «со светом», не значит ли это, что, забыв о вине, грехе, без покаяния, без прощения, без искупления и навсегда забывший о них, он отказывается от них? Можно, нужно, должно пожалеть в беде так, чтобы забылась беда, чтоб и не вспомнилось о ней. Но нужно ли, но можно ли пожалеть в грехе, в вине так, чтобы и грех и вина забылись и не захотелось покаяния и искупления?


Я понимаю, что этот вечный мой вопрос к Вам – «как любить людей» – вопрос риторический, на него нельзя ждать ответа; если и дождешься, ничего не изменится, потому что научить любви нельзя.
Нет, наверное, можно, безусловно, можно, но не словами, не разговорами, не мыслями. Только любовь может научить любви. И все рассуждения только мешают.
Ведь когда хороший, добрый человек делает кому-то добро, он делает это не ради награды или благодарности (хотя он может ждать благодарности и может огорчиться, если не дождется), а просто потому, что это ему нравится, это ему радостно, потому что он так живет и иначе не может жить. Ведь стыдно же, безнравственно, плохо делать добро и ждать за него награды. Так ведь любовь – самое большое добро и самое таинственное и святое. Зачем же искать в ней смысла? Смысл – это ведь тоже награда, благодарность, корысть. Это же то, что Вы называете «торговлей».
Вчера я рассуждал приблизительно так. В книге, которую я сейчас читаю, Бердяев говорит, – не говорит, а напоминает, – что Христос говорил, что любить нужно не добро, не идею человека или человечества, а самого человека, живого, грешного человека, и что в любви в первую очередь нуждаются грешные, заблудшие, пребывающие во тьме, не знающие света. Он к ним и шел, он с ними и жил, между ними, для них.
Это хорошо, это понятно. Понятно, когда об этом читаешь, когда об этом думаешь. Но любить нужно грешников, а не грех. Любить нужно, потому что грешники, потому что нуждающиеся в свете, в жалости, в спасении, в любви, но не за то, что грешники, не за грех, не за зло.
Как же «совместить» любовь к этим людям, к грешникам, к «злым», с неприятием их греха, их зла, их тьмы? Возможно ли это для смертного человека, не для Христа, не для Бога? Готовы ли к этому Вы, я?
Вот конкретно, как любить эту женщину, Вашу директрису? Ведь наша любовь, жалость, доброта, сочувствие должны не просто радовать, услаждать, нежить, но очищать от зла и тьмы, вносить свет, помогать, лечить, спасать. Как?
Я готов вместе с Вами жалеть и любить Каина, жалеть и любить Иуду, – ведь каялся же, мучился! – но как пробиться к этой бабе? Понимаю Ваше желание «посадить на диванчик» «лидера» Кольку, возможного убийцу, и разговаривать с ним как с другом, как с братиком. Верю, что Вы могли бы дозваться, «долюбиться» до его души, потому что должна же она в нем быть. Но это – ребенок, мальчик.
Вы когда-то говорили о разных людях, что они «не проснулись», что в них душа не проснулась. Ну а как быть, если уже и не проснется, и Вы это точно знаете, если она была, да человек сам ее в себе растоптал, вытравил, убил, дал зарасти мясом, глупым, жадным и злым?
Сказано – любить людей «как самого себя». Но о «самих себе» в других местах, во многих, прямо же сказано, что «не плоть, а дух». Помните Вашу «трактовку» Нарцисса? Ведь только так же самого себя и, значит, так же, только так – и других, и всех.
Опять, не всё так просто и однозначно, мы как-то говорили об этом, в любом человеке плоть и дух, преходящее и вечное неразделимы, границы нет, – но все-таки и Вы же не спорите, что не тьму же любить, не грех, не зло.
Так вот – как совместить, как разделить, как пробиться, как любовью возвысить и озарить, а не еще больше унизить и затемнить?
Можно ли быть уверенным, что светлые чувства жалости, сочувствия, любви не послужат тьме? Разве так не бывало? Разве так не бывает? Вы же сами вот совсем недавно писали о том, что люди сделали с любовью, сколько мерзости, пошлости, корысти, святотатства примешано к этому безусловно светлому, безусловно Божьему чувству.
Так и еще много другого, похожего, развивающего думал я вчера.
И опять я запутался. Как же можно, говоря про Бога, про Божье, сказать «трудно», «страшно»? Да, и легко, и радостно, но все-таки трудно и страшно – так получается. Это всё потому, что не я запутался, а все люди запутали свою жизнь, которая могла бы быть прекрасной, легкой и радостной.
Вы знаете, в чем неправда этих моих вчерашних рассуждений? Да в том, что это именно рассуждения. Когда любят, не рассуждают, а пока рассуждаешь, не то что еще не любишь, а и не даешь места любви, не позволяешь ей стать и быть.


Когда спрашивают, как любить, и для чего, и есть ли в этом смысл, – это уже не любовь. Это головное, искусственное, и можно заранее сказать, что из этого ничего не получится.
В моих мысленных разговорах с Вами я больше всего и чаще всего касаюсь именно этой темы. По-моему, в этой Божьей заповеди особенно мучительно-непостижимо проявляется религиозный закон совмещения несовместимого, и из всех вопросов это самый «правильный», то есть такой, на который заведомо не может быть ответа.
Ну вот посмотрите. Божий мир. Земля, море, деревья, птицы, воздух, свет. Здесь-то уж точно не может быть, не должно быть никакого зла, никакого греха. Уж Божий-то мир точно можно только любить.
А землетрясения, наводнения, извержения вулканов, сметающие целые города, бури на море, топящие корабли, а эпидемии, болезни? <…> Но ведь есть же и люди, которые как землетрясение, как болезнь, которых нельзя, безнравственно, безбожно любить! <…> Иисус мог простить распинающих Его. Но, если мы полюбим тех, кто его мучил, распинал, издевался над ним, умирающим на кресте, мы будем с ними, а не с Ним.
Когда-то мы говорили «о палаче и жертве». В отвлеченном, абстрактном разговоре всё получалось – нет, не просто, но проще, чем в жизни, тем более, что мы же знаем заповедь, знаем, что любить заповедано всех, а грешника больше, чем праведника, тем более недолюбленного.


Запись вечера памяти Бориса Алексеевича Чичибабина в ГосЛитМузее. 2014


Ну а если представить, что у Вас на глазах палач издевается над своей жертвой, подвергает мукам, унижает, предает мучительной казни? Могли бы Вы на глазах у жертвы любить палача? Ну хотя бы разговаривать с ним, как с братом, как с другом, как с любимым? Не была бы эта любовь к палачу на глазах у жертвы безбожной, недопустимой? Но и не любить – безбожно!..

В любви не нужно, нельзя искать смысла. Не потому, что его нет вообще, а потому, что он скрыт от нас.
Окончательный смысл любви, окончательный смысл добра скрыт от нас. Это Божье Дело, Божья Тайна. Тот смысл любви, которого мы добиваемся, который мы пытаемся постигнуть своими рассуждениями, – простите за то, что повторяюсь, – это и есть награда за «мое добро», воздаяние, «плата», «торговля». Такого смысла в любви не может быть. И Вы это знаете лучше меня.


Вы помните мою любимую, постоянную мысль о том, что религиозное сознание – это не простое сознание, это «неэвклидов разум», это сознание не четырех измерений, не пяти чувств, а гораздо большего их количества, это сознание, в котором совмещается, нет, все-таки не совмещается, потому что совместить нельзя, но укладывается несовместимое, вмещается несовместимое, противоположное, и да, и нет. Понимаете, и то, что Вы думаете «о людях», о любви к ним, о том, что «виноватых нет», и то противоположное, что я думаю, – одинаково и так, и не так.
Подождите, я, кажется, придумал. Вы знаете толстый роман Ефремова «Лезвие бритвы»? Это, по-моему, довольно средняя книга, беллетристика, но само название – это прекрасный и очень точный образ, многое объясняющий. Лезвие бритвы – вот на такой тончайшей грани держится всё большое и главное, заветное наше. В любви, в религии, в искусстве – всё на лезвии бритвы.
Мы в пути, мы идем и знаем, что в этой жизни не дойдем, и в следующих жизнях не дойдем, но мы идем, мы в пути.
Подумать: «А я всё равно не дойду, ну одним грехом меньше или больше – какая разница, сегодня скушаю братца теленочка, завтра поблужу с женщиной, ведь всё равно не дойду» – подумать так и поступать так – это грех, это уже не просто уступка неизбежному, Богом же данному, не просто вынужденные задержка или уклонение, но отказ от пути, возвращение к началу.

Поэт Б.А. Чичибабин, его жена Л.С. Карась-Чичибабина. Москва 1993 г.

Но и подумать: «Хоть и знаю, что не дойду, но вдруг для меня исключение, я же святой, я же хороший, я же праведный, я же лучше других» – это еще бóльший грех (наверное), это гордыня и неразумие.
Понимаете, одинаково нехорошо и делать из своей слабости, из своего несовершенства, из своих поступков и уклонений закон и оправдание для будущих уступок и уклонений – и совсем не принимать в расчет своих слабостей и несовершенств, не знать о них, пускаться в путь легкомысленно и ослепленно. Одинаково неверно и нехорошо считать, что цель недостижима – и что она достижима тобой в этой жизни.
Правда – на лезвии бритвы, и такая тонюсенькая, что словами о ней не скажешь, она неназываемая, невыговариваемая, несказанная.
Понимаете, не «и то – правда, и то – правда», как мы с Вами думали, а не то и не то, а между ними – на лезвии.
Религия указала путь для человечества – на всю его историю – и для каждого человека, и каждый человек этот свой путь проходит как человечество, так, как будто он и есть человечество, не думая о том, что не дойдет, иначе зачем же в путь пускаться.


Вы говорите, что «их» – «взрослых» – нужно любить так, «как им надо». А что это значит? Значит, не так, как Вы хотите, умеете и знаете; не так, как, по-Вашему, Бог велел и как Ему надо, а так, «как надо им», как они сами себя любили бы, если бы могли, «как надо им», не знающим Бога, не знающим Главного? А Вы можете так любить их?
Еще Вы часто говорите, что знаете, что «всем им бывает больно и все они, когда им больно, плачут». Вам хочется отыскать в них человеческие черты, думать о том, какие они дома, с друзьями, с детьми, с любимыми, какие они в минуты опасности, беды, горя. Но в минуту опасности и беды (как и в минуту экстаза, восторга, страсти) подонок, подлец, насильник, властолюбец может оказаться более достойным, более «красивым», «привлекательным», трогательным, чем Мандельштам, Моцарт, Эйнштейн, Вы или я.


Помните, я говорил Вам о вопросах, на которые нет – и не будет, и не может быть в этой жизни – единого однозначного, годного для всех и на все случаи жизни, ответа. Вы спросите: «Но это же не относится к Божьим заповедям, которые не могут быть нарушимы?» Относится.
Не возмущайтесь и не огорчайтесь. Я сейчас поясню. Конечно, «не убий» – навсегда, на все времена, на все случаи, для всех людей. Конечно, убивать нельзя – ни на войне, ни в революции, ни на охоте, нигде и никого. Нельзя убить живое существо. Для нас с Вами это действительно аксиома и Божья ненарушимая заповедь.
Но Реальность, Истинность выше даже и Божьих заповедей. И одна из аксиом религиозной «высшей, неэвклидовой математики» говорит, что любая ненарушимая заповедь может быть нарушена ради высшего, чем сама заповедь.
Я недавно прочитал прекрасную статью Померанца «О свободе нравственного выбора». Она давно написана, наверное, несколько лет назад, но я прочитал ее только в эти дни. Это очень наша статья.
Автор отвечает человеку, приславшему ему письмо с Вашим вопросом «так что же делать?». И отвечает так, как я отвечал Вам когда-то, говоря, что есть вопросы – и это как раз те Ваши вечные, самые главные вопросы, – которые всегда будут решаться разными людьми в разных обстоятельствах по-разному.
Автор остроумно говорит, что сравнительно легко сделать выбор между добром и злом, но что для него лично самое трудное и страшное в жизни было выбрать между добром и добром.
В том-то и дело, что в нашей безбожной, крайне запутанной, искаженной, почти что нереальной жизни не бывает или практически не бывает случаев выбора между абсолютным злом и абсолютным добром.
Автор рассматривает как раз Ваш случай (когда Вы несколько лет назад очень всерьез хотели «выйти из игры»). Он говорит, что для одного добром будет «выйти из игры» и грехом остаться, а для другого (и я думаю, что это как раз Ваш случай) грехом было бы «выйти из игры», а несомненным, явным добром – продолжать свою работу учителя.
Он пишет, что «прелюбодеяние», «преступная любовь», таимая и скрываемая, может привести к Богу. <…> И даже убийство в каком-то случае может быть меньшим грехом, меньшим злом, чем неубийство. Ну хотя бы в том примере, что я приводил: когда нужно убить, защищая жизнь дорогого Вам существа, и когда даже свою жизнь отдать не поможет, только убить.
Конечно, это грех, нарушение заповеди. Но оказывается (это я уже от себя в развитие его мысли), что может быть религиозное нарушение заповеди. Понимаете?
Померанц вспоминает слова Достоевского о том, что, если бы ему пришлось выбирать между Христом и истиной, он выбрал бы Христа. Потому что Христос (для Достоевского) – нечто большее, высшее, чем истина. Бог выше заповедей, хотя они и Божьи. Бог больше заповедей. В нашей жизни, пишет автор, сплошь и рядом бывают случаи, когда солгать бывает меньшим злом, чем сказать правду. Так и во всем остальном.
Это очень сложно и страшно, но это еще потому, что я плохо пересказываю. Когда читаешь статью, то со всем соглашаешься и радуешься. Она очень религиозная, очень наша, а такое не может быть нам страшно.
И он, в общем, ничего нового, неожиданного для нас не говорит. И мы так думали. И мы так могли бы сказать. Но он (и я, пересказывая Вам его мысли) не спорит с Вами, с Вашим внезапным озарением, что «убивать никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах нельзя и нельзя». Мира4 спорит с Вами, потому что она спорит с заповедью «не убий», отстаивает право на «справедливое» убийство («справедливую» войну, «справедливую» революцию), отвергает Божью заповедь ради человеческой – мнимой и ложной – правды. Он же не спорит с Вами, потому что жизнь – не в смысле временной «мирской» жизни, майи, суеты, а в смысле вечной, реальной, истинной жизни – больше заповедей, заповеди – не цель, не смысл, не суть, а даны людям как указание, как ориентиры, как маяки на пути к цели, к смыслу, к сути, на пути к Богу…


Божьи заповеди людям, они не на «когда-то», не на «потом», не на какое-то отдаленное время – они на сейчас, на сию минуту, на каждый день жизни, этой земной, конечной жизни.
Ты сейчас – не убий. Ты сейчас – не прелюбодействуй. Ты сейчас – подставь левую, когда ударяют по правой. Ты сейчас – возлюби брата своего и сестру свою как самого себя, как любимую или любимого, как Бога.
Это недвусмысленно сказано, не символически, это правда, это так. Но не просто же так. Это и заповедь каждому на каждый день, но и идеал, почти недостижимый, это путь, понимаете?


…И все-таки Бог и Природа не враждебны друг другу. Еще без всяких рассуждений, – рассуждения будут потом, – до всяких рассуждений, чисто импульсивно, инстинктивно: Бог не может быть чему-либо враждебен. Если даже правда (а это неправда), что Бог и Природа противоположны (как внешне, «на слух» можно вывести из Божьих заповедей, которые как будто все спорят с Природой), то Бог не враждебен природе. Бог не может враждовать, не может ненавидеть, тут нужно какое-то другое слово, какого нет в словарях.
Вы это «бессознательно», досознательно, сверхсознательно чувствуете, когда говорите, что «бороться нельзя» (нельзя бороться с соблазном, с грехом, с тоской, с отчаяньем, когда они приходят; не поддаваться им, но и не бороться, ждать, молиться, терпеть, я не знаю, что еще; я ведь никогда не соглашался с Вами, всегда спорил, но и всегда тоже «бессознательно» чувствовал какую-то Вашу высшую, таинственную, не человеческую, не земную – Божью правду: Вы так же говорили о «мужском» и «женском», что «нельзя» с ними бороться, «нельзя» отказываться от них, «уничтожать» их в себе, нужно, чтоб они перестали быть пугающим, темным, разъединяющим, чтоб они – это уже не Ваше, а мое слово – «преобразились»).

Борич Чичибабин. 1953

И еще – без и до всяких рассуждений. Мы с Вами никогда не говорили о том, что такое Бог, никогда не пытались «выяснить», «определить», это не дано и не нужно людям. Но мы сразу согласились, что Он – не «над», а «в» – внутри, в глубине. Пусть эта наша глубина так глубока, так недоступна, что уже как-то мистически, непонятно перестает быть лично нашей, совпадает с всечеловеческой, всеприродной, всемирной, космической глубиной, и «геометрические» понятия глубины и высоты теряют всякий смысл, и становится мало всех наших измерений, и Бог, который – мы знаем! – внутри нас, становится Богом всех и всего, Отцом, Творцом, Создателем. Пусть это так, мы этого никогда не узнаем, не поймем, и не нужно ни говорить, ни думать об этом.
Но начинается Он с «в», а не с «над», и путь к Нему начинается с пути внутрь себя, в глубину.
Так может ли Он враждовать с тем, что он сам создал, в глубине чего он «пребывает» и осуществляется?
Пусть Он не совпадает с понятием Природы, пусть Он – не она, не только она, «больше», чем она, но Он – и она, Он был бы невозможен без нее. Он есть только поскольку есть мы, наша природа, наши души в телесной, материальной, природной оболочке. И Он не может быть этому врагом…


Судя по Вашему письму, по тому, что Вы пишете в нем о своих «изменившихся отношениях с Небом», Вы что-то неправильно понимаете, в чем-то запутались. Это не страшно, потому что любой на Вашем месте запутался бы. Ведь и Христос молил: «Да минует меня чаша сия». Это тоже естественно, прекрасно, трогательно, – и я не укоряю Вас и не учу. Я сам учусь вместе с Вами. Потому я и не огорчился Вашим письмом, хоть и не согласен почти со всем, что в нем написано. Если бы оно не было написано, я бы не узнал про это и не научился бы вместе с Вами истинному отношению к этому. На Вашем месте я, наверное, тоже или, скорее всего, еще больше, чем Вы, растерялся и испугался бы. Но только то, чего Вы боитесь и перед чем Вы себя чувствуете рабой, это не Небо и не от Неба исходит.
Бог – это то, что освобождает от страха. В числе тысячи определений, что такое Бог, можно и так определить. И Вы, по-моему, и без меня уже это знаете. То, что Вы говорили – когда я сказал Вам о вере, «движущей горами», а Вы ответили, немножко «не услышав», что Вам и не нужно «доказательств» (или «наград» Вашей вере, Вашему добру), – гораздо ближе к Богу, чем то, что Вы написали в письме. Я так и знал, что это письмо просто случай…


Люди, которые не верят в Бога и мучаются этим, хотят поверить, хотели бы верить, но не могут, – таких людей мало, но они есть, и Вы их тоже, наверное, знаете, вот, может быть, и Ваш В. такой, – потому и не могут поверить, что они ставят это рядом, что для них Бог – это идея, очередная идея, может быть, высшая, обширнейшая, спасительнейшая, но такая же идея, как другие человеческие идеи.

Вдова поэта Л.С. Карась-Чичибабина на вечере памяти в ГосЛитМузее. 2014. Фото: Трубецкой А.

Они искренне страдают из-за своей неспособности принять эту идею. Но Бог – это не идея, это свобода от всех ложных идей (а все они, в конечном счете, ложные, любая идея, самая прекрасная – если не явная ложь, то нечто временное, «ограниченно-земное», суетное и, значит, в общем, мнимое, «неглавное», ложное), в том числе и от идеи Бога, от Бога как идеи, от Бога католического, православного, баптистского, толстовского и т. д.
К Богу приходят не умом, не сознанием, не так, как приходят к другим идеям, а как-то совсем иначе.
Для Бога нужно освободиться от всего ложного, мнимого, неглавного.
Бог – это и есть свобода. Это – выход из «царства земного» в Царство Божие, из времени в Вечность, из привычных измерений в какое-то другое, непривычное, новое. <…> К Богу приходят не умом, не сознанием, не так, как приходят к другим идеям, а как-то совсем иначе. <…> Может быть, в первую очередь от ума нужно освободиться для того, чтобы прийти к Богу.


Я когда-нибудь расскажу Вам, <…> как я понимаю Троицу, почему я считаю, я уверен, что Бог должен быть воплощен, что должно быть что-то, что называется Бог-Сын. Смертному человеку не то что трудно или даже невыносимо, но и просто невозможно, просто не дано – человеку, постигающему мир чувственно – глазами, слухом, осязанием, – невозможно и не дано по-настоящему полюбить невоплощенного Бога.
Всё, что Вы думали в поезде из Киева в Вильнюс и о чем попытались рассказать, вся видимая, чувствуемая, радующая и мучающая душу красота мира, и не сотворенная человеком, – пролетающие поля и рощи в солнечном свете или под пасмурным небом или моросящим дождиком, берег моря – в Коктебеле или Одессе, скалистый или степной, зеленые луга, лес – высокий, непроходимый, глухой, как на Севере, или наш украинский, «ручной», уютный, или даже одесский, почти воображаемый, тополя, платаны, ландыши, ромашки, розы, белые кувшинки, и сотворенная человеком, рукотворная, духовнотворная – Ферапонтово, костел Анны, музыка Баха и Моцарта, «Даная» в Эрмитаже, пушкинские строки, стихи Марины и Мандельштама, «Гамлет», «Воскресение», «Декамерон», пьесы Шварца, «Золотая ли-хорадка», акварели Волошина, даже наша харьковская церковь (даже – потому что не такая уж она древняя и славная, не такая «знаменитая», как всё перечисленное перед нею) – всё это воплощенный Бог.
Но во всем этом, в отдельности – в поле, в тополе, в церковке, в мессе, в акварельке, в «Декамероне» – не весь Бог, а какие-то его черты, свойства, «кусочки Бога», «частицы Бога».
А самое полное, самое «всецельное» (насколько может бесконечное проявиться в конечном, вечное – в смертном) воплощение Бога – в самых прекрасных и святых человеческих обликах, в таких, как Христос или Будда, в таких, какой для Данте была Беатриче. <…>
Бог – это так огромно, так прекрасно, так свято-огромно, что перед ним все равны – самый совершенный святой и самый закоренелый и нераскаявшийся грешник. Об этом хорошо сказано у Померанца в том куске «Снов земли», который называется «Лестница Иакова».
Для Бога одинаковы и равны святой и убийца, может быть, для Него убийца еще первее и дороже (потому что убийце Он нужнее), но, говоря «первее и дороже», я не удержался и опять-таки наделил его «нашим», «человеческим»; для него все-таки все одинаковы и равны, я даже иногда не по-христиански, а скорее, по-индийски, думаю, что и человек, и муравей, и дерево – всё одинаково и равно. Но мы – смертные люди, и не можем, и не смеем так относиться. Для нас было бы безбожным одинаково относиться к святому и убийце, к Пушкину и Аракчееву, и вот поэтому мы не равны в своем счастье.


Всё человечество, мир, космос, может быть, и придут к цели, и сольются с Богом в Единое, в Единую Любовь, Единый Свет, Единую Гармонию; отдельный человек – Вы, я, Толстой, Христос – никогда не дойдут; но путь у всего человечества, у десятков и сотен его поколений, и у меня и у Вас – один путь, тот же путь, и мы его проделываем, как будто мы и есть мир и космос, как будто это мы придем к Единому.
Я опять запутался, но это не страшно и понятно – ведь по лезвию же. Вы уже почувствовали, что я хочу сказать, а мыслью это всё равно не охватить и не прикнопить.
Любовь к людям – вся на лезвии бритвы. Правда не в моих словах, что «я не могу любить людей», что многих из них и нельзя и не нужно любить, и не в Ваших, что всех их нужно любить, «потому что все они плачут, когда им больно» и что «они не виноваты».

Книги Б. Чичибабина

Правда – между тем и тем, на лезвии, и мы ее никогда не говорим друг другу и никогда не скажем, потому что она на лезвии, тонюсенькая, неуловимая: как же сказать словами то, что на лезвии?
Ваша неправда не в том, что «людей нужно любить». Ваша неправота – в Вашей гордыне и в Вашей наивности, в том, что Вы забываете, что мы в пути, и что любовь эта тоже в пути.
Святые и истинные слова Вашей Миры (о том, что она не может «отступиться» от своего ученика, если даже он будет убийцей), сказанные учительницей, то есть в каком-то смысле матерью своих учеников, и сказанные об учениках же, то есть о детях, Вы наивно распространяете на всех людей, на взрослых людей, которые не связаны с Вами отношениями учеников и учителя, младших и старшей, и которые вовсе не хотят, чтоб Вы их жалели, утешали или наставляли.
И то, что Вы иногда проявляете упорство в своем стремлении любить всех, считая себя готовой к этому, оборачивается – на мой слух, на мое понимание – прямой неправотой, неправдой и безнравственностью.
Для нас с Вами, таких, какие мы есть сегодня, сейчас, на том уровне, на том отрезке пути, на котором мы находимся, для нас, знающих о Толстом, о Пушкине, о Марине, было бы безнравственным, нерелигиозным любить такой любовью, какой мы любим своих любимых, и любить одинаково Толстого и Софью Андреевну, Пушкина и Дантеса, Марину и Сталина. Не вообще, не навсегда безнравственным и нерелигиозным, а на сегодня, на сейчас, – потому что не готовы, потому что в пути.
И Бог не хочет, не может хотеть, чтоб мы сегодня любили их одинаково.
Для нас с нашими сегодняшними представлениями это было бы ужасно, святотатственно. Мы бы не то что не выдержали и надломились – мы бы стали хуже, чем мы есть. Нам сегодня нельзя любить Сталина – и не стать хуже тех, кто его не любит, хуже самих себя, не любивших его.
Вам с этим будет трудно согласиться, Вы же сейчас повторяете, что «нет в мире виноватых», но Вы хорошенько подумайте – и, может быть, согласитесь со мной.
То, что в мире нет виноватых – это истинная правда. Но, во-первых, это правда, которая одновременно может быть вывернута наизнанку: нет в мире ни одного не виноватого перед Богом, нет никого не виноватого в первородном грехе, в распятии Христа – и в том, что было на Голгофе, и в тех, что каждый день совершаются; нет ни одного не виноватого перед убитыми, замученными, несчастными, больными, нелюбимыми; нет виноватых – и все виноваты, каждый виноват – это одно и то же, понимаете?
Во-вторых, то, что виноватых нет, – это религиозная правда, для человеческого сознания и совести невыносимая, невместимая правда, такая «странная» правда-истина, которая одновременно и должна быть прямым «руководством к действию» в наших конкретных каждодневных отношениях с людьми и не может быть таким «руководством» в слишком наивно-торопливом, обиходно-житейском смысле, который Вам не терпится в нее вложить (видите, опять всё на лезвии бритвы и не может быть выражено словами).
Опять-таки, не в том Вы не правы, что утверждаете эту истину, а в том, что слишком легко и безусомнительно ее утверждаете, не вдумываясь в ее невыносимый и страшный смысл.
Когда Вас кто-то обижает, делает Вам больно, Вы знаете, что он виноват перед Вами, Вы прощаете или не прощаете ему его вину перед Вами. И сами Вы каетесь в своих мнимых или не мнимых грехах, то есть винах перед Богом или людьми (что, наверное, одно и то же).
Ну хорошо. Это мы. Нам с Вами так и надо – единственных себя считать виноватыми. О других, обо всех это Бог знает, а для нас нет виноватых в мире, кроме нас самих. Хорошо. Это правильно и хорошо. Ну а Марина? Вот она в Елабуге всовывает голову в петлю, затягивает на шее, качается, задыхается, мертвая. Кто-то же довел ее до этого. Кто-то же мог спасти – и не спас. И, может быть, только и надо было прийти, улыбнуться, куском хлеба поделиться, доброе слово сказать.
Что ж, перед ней, перед повешенной Мариной, так-таки и нет виноватых? Да весь мир перед ней виноват, а уж о России и говорить нечего. И я ведь – с Мариной – взял случай не прямого убийства – ножом в сердце или головой о камень, не прямого насилия – кулаком «под дыхало».
Понимаете, чем для меня страшно Ваше такое вот отношение к людям, к их преступлениям, порокам и грехам? Тем, что Вы снимаете с них ответственность. Вы сравнительно недавно напомнили мне мои слова о том, что не нужно преувеличивать нашу свободу (свободу выбора, свободу ответственности). Мне не нужно было говорить Вам тех слов, потому что Вы никогда не преувеличивали. Зато Вы преувеличиваете «в другую сторону» – преувеличиваете власть наследственности, природы, кармы, предопределения, судьбы, чего угодно, только не нашей личной воли, свободы и ответственности.
У Вас получается, что все наши определения хорошего и плохого человека, прекрасного или дурного поступка попросту не имеют никакого смысла. Когда Вы так говорите, упорствуете, настаиваете, мне иногда хочется кричать или плакать от отчаянья, – такая это явная и страшная для меня неправда.
У Вас вообще происходит какая-то путаница с человеческой свободой. Вот именно перепутана «западная» активность, действенность (добиваться желаемого во что бы то ни стало, совершать невозможное; вспомните Ваши слова – что-то вроде того, что «Божьей воле надо помогать») с «восточной» пассивностью, загипнотизированным смирением перед тем, перед чем не нужно и не должно смиряться (когда к Вам приходит «болезнь» – тоска, отчаянье, неверие, ожидание смерти – и Вы говорите, что «это» само пришло и бороться с ним нельзя, «оно» само должно и уйти). <…> Вы чудовищно преувеличиваете власть природы – генов, темперамента, чувственности, потребности. Разве Вы собственными глазами не видели, что с абсолютно одинаковыми «природными данными», с абсолютно одинаковой потребностью люди бывают целомудренными и развращенными, чистоплотными и распущенными, боящимися причинить боль или неприятность другому человеку и думающими только о себе, о своем наслаждении, о своей потребности? <…> Вы и свое великое открытие о Божьем замысле так повернули, что всякая ответственность с человека снимается. «Они не виноваты», «у них такая потребность», «они не доросли», «у них такой уровень».
А Вы попробуйте Вашим друзьям сказать, что «они не доросли», что они (по сравнению с Вами) стоят на более низком уровне. Да ведь то, что Вы называете «уровнем», это и есть хороший или плохой человек. Об уровне можно говорить, когда речь идет о дикаре с тихоокеанских островов или из африканских степей, на худой конец, о деревенских жителях. Но Вы и Н. воспитывались в одинаковых условиях, в одном городе (или в похожих), одни книги читали. Почему же она должна стоять на более низком уровне?
Вот Вы бросили курить. Просто бросили пачку, которая у Вас была, и с того дня больше ни разу не закурили. А я не могу бросить. Знаю, что это нужно и хорошо, но не могу. Что ж, у меня гены такие, природа такая? Просто развращенность привычкой, распущенность. Просто и в этом я хуже Вас, ниже Вас, слабее Вас – не в биологическом, природном, не зависящем от меня смысле слабее, а слабее доброй волей, готовностью к совершенствованию.
Человеку всё дается от природы – сама жизнь, темперамент, характер, потребности, талант, красота, ну всё, одним словом, – но этим «всем» он распоряжается по своей воле, он это «всё» может употребить в добро и во зло, развить и погубить.
И красоту можно изуродовать, исказить косметикой и дурной жизнью. И талант можно пропить, заспать, продать.
Вы читаете дневники Толстого. Гений ему был дан от природы. Но Вы же видите, как он сам с собой боролся, как он совершенствовался, рос, поднимался со ступеньки на ступеньку. Это же уже не от природы, это же уже от него самого, и Вы же за это его любите, поэтому братом называете. <…> Вы почему-то не приняли простых, «человеческих», «житейских», из письма Померанца слов о том, что набраться света можно, только повернувшись к людям спиной, а лицом – к деревьям, небу, музыке. Я не знаю, что Вам почудилось и послышалось в этих словах, но Вы их почему-то активно не приняли.
А между тем в каком-то смысле (я уже когда-то давно писал Вам об этом) любить людей – не жалеть, не сострадать, а любить, любить так, как мы любим своих любимых или похоже, – можно только отвернувшись от людей. Ну, не отвернувшись, но удалившись, уйдя, настолько уйдя, что станет всё равно – Пушкин или Дантес, Толстой или те, кто арестовывал и ссылал его последователей, Марина или Сталин.
Не снимайте с людей ответственность. Это неправедно, это нехорошо.


Когда мы думаем о любви, что наша любовь к любимой, к любимому научит нас любить и всех людей, что эта наша любовь, воспитываясь в «школе любви», совершенствуясь, вырастая, со временем перерастет в любовь ко всему и ко всем, мы, конечно, правы, но мы таинственно правы, несказанно правы, необъяснимо правы. Потому что я должен признаться, хотя это, наверное, смешно и очень стыдно, что я представлял это по-детски наивно-прямолинейно: вот мы с любимой будем любить друг друга всё больше, всё лучше, всё религиознее, и постепенно эта наша любовь будет охватывать сначала близких нам по духу, по вере, по любви, потом всех хороших людей, а когда-нибудь и плохих, и злых, и жестоких, и всех-всех. Как в дневниках Толстого – распускать от нас, любящих, паутину любви и захватывать в нее всё больше и больше. А это не так. Вы, наверное, это всегда знали, а я не знал, я только сейчас это понял. Я запутался, и мне страшно…
…Если мы не имеем права судить никого на свете, карать или награждать по этому мысленному суду, то ведь и прощать за чужие обиды мы также не имеем права. Убийцу мог бы простить только убитый.
Мы можем, не судя убийцу, жалеть его, утешать, даже любить, но простить ему грех убийства мы не вольны и не смеем. Обидчика может простить только обиженный им.


Я сейчас скажу Вам такое, с чем Вы сразу не согласитесь, против чего восстанет всё Ваше и Вы закричите: я не хочу. Да, людей нужно любить как Бога, как своих любимых, и именно так заповедовал любить людей Бог, – но, любя людей такой любовью, нужно любить не Толстого, не Моцарта, не свою любимую, а человека (помните, я Вам говорил о своем таинственном, неназываемом «открытии», о душе – о теле и Духе, о том, что «всё наоборот»?); нужно любить не духовного, индивидуального человека – гения, святого, праведника, героя, поэта, царя, начальника, палача, убийцу, подонка, а человека, живого, живущего человека. И даже больше, даже всё живое, саму жизнь.
Помните (это мало кто помнит), в «Войне и мире», когда французский офицер, даже, кажется, маршал, встречается взглядом с арестованным, как шпионом, Пьером и видит в нем человека – на несколько мгновений? Он же не Пьера видит, а человека, живого человека, которого нельзя убить, потому что он живой, независимо от того, шпион он или нет.

Б.А. Чичибабин и Л.С. Карась-Чичибабина. 1970 г.

Вот в чем дело. Величайшие язычники и величайшие святые в этом совпадали. Самая высокая, самая утонченная индийская религиозная философия утверждает, что священна жизнь, – жизнь гения и жизнь муравья – просто жизнь.
Те русские святые, которые в своих лесных «скитах» и «пещерах» молились за всех и утешали всех, не знали Пушкина. Для них всё связанное с именем Пушкина – писание стихов, дружба с декабристами, вражда с царем – было суетой мирской, ничего не значащей суетой.
И Бенкендорф, и Пушкин, и Толстой, и Победоносцев – всё суета, одинаковая суета. Поэтому не суета – именно плоть, то вечное, неиндивидуальное, что есть в плоти. То, что живет, то, что растет.
Так для природы, так для человечества. Дух только в плоти может проявляться, только в телесной оболочке, и поэтому и она (если она не оболочка Толстого или Победоносцева, Марины или Сталина, а нечто большее, вообще оболочка, то, без чего невозможен Дух) священна и вечна.
Русским святым было легче, чем нам с Вами, – они не знали Пушкина, Моцарта, Толстого, Марины. Для них всё это было суетой. Понимаете, они и правда не знали Пушкина, не знали Толстого, Достоевского. Им было легче.
Представляете, живет пустынник в скиту, в пещере, в лесу, в глуши, приходит к нему Пушкин, Дантес, Толстой, Николай I или II – ему всё равно, для него они – люди, живая плоть (значит, и живой дух?!)… Он, пустынник, одинаково помолится за того и за другого, утешит того и другого, он одинаково любит того и другого.
Высший это уровень или низший? Высший. Я это знаю – но мне это больно знать.
Понимаете, есть два разных уровня: на одном то, что ты не знаешь Пушкина, Толстого, – это невежество, это плохо; на другом то, что ты их уже не знаешь, – это хорошо, религиозно хорошо.
И сейчас я скажу самое страшное. Для той, заповеданной Богом, любви нужно отрешиться от самих себя, от своей любви. Ничего исключительного. Ничего – Ты и Я. Нет ни Пушкина, ни Дантеса, ни Толстого, ни тех, кто арестовывал и ссылал его учеников, ни Марины, ни тех, кто подвел к петле, кто не спас от петли, нет моей любимой, нет меня. Есть только человек, только все – и все одинаковы и равны.
Вы хотите так? Я – нет, не хочу!..

Примечания

  1. Григорий Соломонович Померанц (1918–2013), философ, культуролог, писатель.
  2. В 1973 году по инициативе и при участии КГБ Полина Брейтер была уволена из Кировоградского пединститута «за антисоветские разговоры со студентами». Тогда же было направлено ходатайство в ВАК о лишении ее звания кандидата наук и решался вопрос об открытии уголовного дела, но ограничились «профилактическими мерами».
  3. Генрих Ованесович Алтунян (1933–2005), народный депутат Украины 1-го созыва, диссидент и политзаключенный.
  4. Мира Доновна Блинкова (1929–2004), педагог, жила в Киеве, в Израиле.

Публикация — П. Брейтер. Опубликовано в «Новом Журнале» № 306, март 2022.


Фотография: Кривомазов А.  Поэт Борис Чичибабин. Москва. 1989

Оставьте комментарий