Виктор Серж. Воспоминания о Николае Гумилеве и Сергее Есенине

В белой шелковой рубашке он восходил на сцену и начинал декламировать. Позерство, нарочитая элегантность, испитой голос, отечность лица настраивали меня против него; атмосфера разлагающейся богемы, в которой педерасты и эстеты смешивались с нашими бойцами, вызывала у меня отвращение…


Об авторе: Виктор Львович Кибальчич, более известный под псевдонимом Виктор Серж (1890 — 1947) — русский и франкоязычный писатель, революционер, журналист, деятель коммунистической партии и Коминтерна.


Николай Гумилев 

В приемной штаба я встретил солдата лет тридцати, только что приехавшего из Трансиордании, где он сражался в составе британских войск. Как и я, он пытался вернуться в Россию, и по стечению обстоятельств ему удалось это раньше меня. В первом же разговоре он недвусмысленно определил свое кредо: «Я традиционалист, монархист, империалист, панславист. Моя сущность истинно русская, сформированная православным христианством. Ваша сущность тоже истинно русская, но совершенно противоположная: спонтанная анархия, элементарная распущенность, беспорядочные убеждения… Я люблю все русское, даже то, с чем должен бороться, что представляете собой вы…»
Шагая по эспланаде Инвалидов, мы вели споры на эти темы. По крайней мере, он был честен и храбр, бесконечно влюблен в приключения и борьбу. Иногда он читал волшебные стихи. Худощавый, своеобразно некрасивый — слишком удлиненное лицо, крупные губы и нос, конический лоб, странные глаза, сине-зеленые, чересчур большие, как у восточного идола; и действительно, он любил ассирийские иератические фигуры, сходство с которыми в нем находили. Это был один из величайших русских поэтов нашего поколения, уже ставший знаменитым, Николай Степанович Гумилев. Мы встретимся еще несколько раз в России, противниками и друзьями. В 1921 году я много дней напрасно буду бороться, чтобы воспрепятствовать его расстрелу ЧК. Но тогда мы не предвидели это близкое будущее…
После кронштадтских событий террор в Петрограде усиливался. ЧК «ликвидировала» три десятка человек, заговор профессора Таганцева, юриста и одного из старейших университетских преподавателей бывшей столицы, худого маленького старичка с белыми бакенбардами. Расстреляли адвоката по фамилии Бак, ему я доверял переводы, а он не скрывал от меня своих контрреволюционных воззрений. Расстреляли, Бог знает за что, маленького скульптора Блока, воздвигавшего на площадях статуи сердитых рабочих в духе Константена Менье. «Вы ничего не знаете?» — спрашивала меня его жена. Я не мог ничего знать, ЧК стала гораздо менее доступной, чем раньше…
Расстреляли поэта Николая Степановича Гумилева, моего парижского товарища-противника. Он жил в Доме искусств на Мойке с юной женой, высокой девушкой с тонкой шеей и глазами испуганной газели, в просторной комнате, стены которой были расписаны лебедями и лотосами — бывшей ванной какого-то купца, любителя такого рода настенной поэтики. Юная жена приняла меня в паническом состоянии. «Уже три дня, как его у меня отняли», — очень тихо произнесла она. Товарищи из исполкома совета встревожили меня заверениями, что с Гумилевым в тюрьме очень хорошо обращаются, что он проводит ночи в чтении чекистам своих стихов, полных благородной энергии — но он признал, что составлял некоторые документы контрреволюционной группы. Гумилев не скрывал своих взглядов. Во время кронштадтских событий университетские преподаватели должны были счесть конец режима неизбежным и, видимо, подумывали об участии в его уничтожении. Дальше этого «заговорщики», скорее всего, не пошли. ЧК собиралась расстрелять всех. «Сейчас не время проявлять мягкость!» Один наш друг отправился в Москву, чтобы задать Дзержинскому вопрос: «Можно ли расстреливать одного из двух или трех величайших поэтов России?» Дзержинский ответил: «Можем ли мы делать исключение для поэта?» Гумилев погиб на рассвете, на опушке леса, надвинув на глаза шляпу, не вынимая изо рта папиросы, спокойный, как обещал в своей поэме из эфиопского цикла: «И без страха предстану перед Господом Богом!». По крайней мере, так мне рассказывали. Со смесью восхищения и ужаса читается его «Рабочий», где кроткий человек с соловеющими глазами на сон грядущий «занят отливаньем пули, что меня с Землею разлучит». Лица Николая и Ольги Гумилевых долгие годы неотступно преследовали меня.

Сергей Есенин

На Тверской улице было несколько поэтических кафе; в то время только раскрывался талант Сергея Есенина, порой писавшего мелом прекрасные стихи на стенах закрытого Страстного монастыря. Я встретил его в полутемном кафе. Слишком напудренные и накрашенные женщины, облокотившись на мраморную стойку и зажав в пальцах сигареты, пили кофе из прожаренного овса; мужчины, в черных кожанках, с тяжелыми револьверами за поясом, хмурили брови, кривили губы, обнимая их за талии. Эти знали цену суровой жизни, вкус крови, странное чувство тоски от пули, вонзающейся в плоть, что позволяло им оценить волшебство напевных стихов, в которых пламенные образы теснили друг друга, словно в бою. При первой встрече Есенин мне не понравился. Ему было двадцать четыре года, он пил, куролесил с девицами, бандитами и хулиганами в злачных местах Москвы; у него был хриплый голос, моргающие глаза, припухшее и подкрашенное молодое лицо, светло-золотистые волосы, колыхавшиеся на висках. Его окружала настоящая слава, старые поэты-символисты признавали его за равного, интеллигенция мгновенно раскупала его книжки, улица распевала его поэмы! Есенин этого заслуживал. В белой шелковой рубашке он восходил на сцену и начинал декламировать. Позерство, нарочитая элегантность, испитой голос, отечность лица настраивали меня против него; атмосфера разлагающейся богемы, в которой педерасты и эстеты смешивались с нашими бойцами, вызывала у меня отвращение. Но, как и прочие, постепенно я попал под обаяние этого хрипловатого голоса и поэзии, идущей из глубины души и эпохи. Выйдя на улицу, я застывал перед витринами, кое-где в паутине трещин от прошлогодних пуль; Маяковский выставлял в них свои агитационные плакаты против Антанты, вшей, белых генералов, Ллойд Джорджа, Клемансо, капитализма, воплощенного в пузатом существе в цилиндре с огромной сигарой. По рукам ходила книжка Эренбурга (бежавшего за границу): это была «Молитва за Россию», изнасилованную и распятую революцией… Луначарский, Нарком народного просвещения, разрешил художникам-футуристам украсить Москву, и они превращали рыночные ларьки в гигантские цветы. Великий лиризм, до того ограниченный литературными кругами, искал новые пути в общественных местах. Поэты учились декла-мировать, гнусавить свои стихи перед большими аудиториями людей с улицы; их интонации изменились, претенциозность уступала место мощи и порыву…
Покончил с собой Сергей Есенин, наш несравненный поэт. Телефонный звонок: «Приходите скорее, Есенин себя убил»… Бегу по снегу, вхожу в номер гостиницы «Интернациональ» (Англетер), едва узнаю его: он больше не похож на себя. Накануне он, естественно, пил, затем спровадил своих друзей. «Я хочу остаться один»… В то утро, в печали пробуждения, его охватило желание писать. Под рукой ни карандаша, ни ручки. В гостиничной чернильнице нет чернил, зато есть лезвие бритвы, которым он разрезал себе запястье. И ржавым пером, собственной кровью, Есенин писал свои последние стихи:

До свиданья, мой друг, до свиданья…
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.

Он попросил никого не впускать. Его нашли повесившимся на ремне от чемодана, со лбом, разбитым во время удара в агонии о трубу отопления. Он лежал на смертном ложе умытый, причесанный, волосы скорее каштановые, чем золотые, на лице застыло выражение холодной и отрешенной суровости. «Можно говорить, — писал я, — о молодом бойце, который погиб в одиночку, вкусив горечь проигранной битвы». Тридцать лет, на вершине славы, восемь раз женатый… Это был наш самый великий лирический поэт, поэт русской деревни, московских кабаков, певец богемы революционных лет. Он кричал о победе стальных коней над рыжими жеребятами на «беспросветных полях». Его стихи полны ослепительных образов, и, однако, они просты, как деревенская речь. Он сознавал свое падение в пустоту: «Голова ты ль моя удалая, До чего ж ты меня довела?» «И похабничал я, и скандалил, Для того, чтобы ярче гореть»…
Он пытался петь в унисон с эпохой и нашей направляемой литературой. «В своей стране я словно иностранец»… «Моя поэзия здесь больше не нужна, да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен»… «Цветите, юные! И здоровейте телом! У вас иная жизнь, у вас другой напев»… «Я человек не новый! Что скрывать? Остался в прошлом я одной ногою, стремясь догнать стальную рать, скольжу и падаю другою»…
Вот она, суровая жестокость, Где весь смысл — страдания людей! Режет серп тяжелые колосья, Как под горло режут лебедей…


Опубликовано в книге:  Серж В. От революции к тоталитаризму : Воспоминания революционера

Фото: Алексей Артемьев. Русь.

Оставьте комментарий