В сентябре 1921 года художник Леонид Осипович Пастернак (1862—1945) с женой1 и двумя дочерьми Жозефиной (1900—1993) и Лидией (1902—1989) получил разрешение на выезд из Советской России за границу для длительного лечения. Они уезжали, рассчитывая вернуться в Москву после того, как в ней восстановится нормальная жизнь. Сыновья Борис и Александр2, остались в родительской квартире на Волхонке, превращенной еще до отъезда родителей в коммунальную.
Местом пребывания Л.О.Пастернака с семьей стал Берлин. Окончив университет, дочери вышли замуж и разъехались. Жозефина с мужем и двумя детьми жили в Мюнхене, младшая Лидия в 1935 году переехала в Англию, где ее муж вскоре после рождения детей получил от своих родителей большой дом в Оксфорде. С ужесточением нацизма в Германии сначала Леонид Осипович с женой, а потом и Жозефина с семейством бежали в Англию.
Вся семья активно переписывалась с остававшимися в Москве Борисом и Александром, не прерывая связи даже в самые страшные годы нацизма в Германии и сталинизма в России. Их переписка собрана в книге: Пастернак Борис. Письма к родителям и сестрам. Stanford, 1998 // Stanford Slavic Studies. Vol. 18-19. В настоящую публикацию мы включили написанные по-английски письма и телеграммы Бориса Пастернака и предлагаем их в своем переводе на русский. Эти тексты публикуются впервые.
Настоящая публикация подготовлена Евгением Борисовичем Пастернаком (сыном поэта) и его женой Еленой Владимировной, исследователями творчества и биографии Бориса Пастернака. В предлагаемом очерке они выступают и в роли переводчиков.
В Оксфорде в доме на Парк Таун 20, где Леонид Осипович Пастернак прожил последние шесть лет своей жизни, 2 мая 1999 года торжественно, при большом стечении народа открылся музей. В специально затененных, чтобы не выгорала графика, комнатах с направленной подсветкой выставлено около сотни работ художника: масло, пастель и рисунки, предварительно прошедшие музейную реставрацию3.
Этот дом, стоящий в старинной части Оксфорда, принадлежал семье младшей дочери Леонида Осиповича Лидии Пастернак-Слейтер. Осенью 1939 года, после смерти матери, Лидия привезла сюда убитого горем отца. Англия только что вступила в войну с нацистской Германией. События последних месяцев остановили намечавшееся возвращение художника с женой на родину. Упакованные в ящики картины находились в советском полпредстве в Лондоне. Жозефина собиралась с семьей получить статус беженцев и переехать в Америку. Но начавшиеся военные действия оборвали хлопоты, и вскоре она поселилась тут же в Оксфорде, неподалеку от отца и сестры. Муж Жозефины как австрийский подданный был интернирован.
Обе сестры получили образование в Берлине. Жозефина пошла на философский факультет, она хотела заниматься религиозной философией. Лидия стремилась к медицине, но из-за опасений родителей, которые считали эту профессию слишком тяжелой для девушки (и самой дорогой по плате за обучение), ей пришлось пойти на биохимический факультет. В 1926 году она окончила университет и поступила работать в Мюнхенский институт психиатрии под руководством Ирвина Пейджа. В начале 1930-х годов, уже получив докторскую степень, Лидия перешла в лабораторию психиатрии Института Кайзера Вильгельма в Берлине. В той же группе работали Николай Васильевич Тимофеев-Ресовский и Элиот Слейтер, вскоре ставший ее мужем.
Жозефина задумала работу на широкую философскую тему. Ее профессор считал, что браться за такой труд в качестве дипломного сочинения непосильно и бессмысленно. Она отказалась от дорогого ей замысла и затосковала. В 1924 году она вышла замуж за своего троюродного брата Федора Карловича Пастернака4 и переехала в Мюнхен, где окончила университет в 1929 году со степенью доктора философии. В сущности, она всю жизнь потом размышляла над вопросами теории познания, что в конце концов вылилось в серьезное сочинение. Лишь теперь, посмертно, эта книга, посвященная критике детерминизма, напечатана в Дании4.
У Жозефины родились двое детей: дочь Аленушка (1927) и сын Чарли (1930). У Лидии — четверо: Майкл (1936), Ники (1938), Роза (1940) и Лиза (1945). Сестры были душевно очень близки, обе писали стихи, Лидия к тому же переводила с немецкого Германа Гессе и Райнера Рильке. Разницу и сходство их характеров Жозефина точно передала в своем стихотворении:
Ты снилась мне, и снова
Ты снилась в странной, сизой дали.
Себе чужие — мы во сне
Друг друга за руки держали.
Но уж расходятся пути
Такие слитные в начале.
Обеим суждено расти,
Обеим нам — гореть в печали.
Обеим в разные края
Нести слепую душ присягу,
Терпенье — мне, тебе — отвагу.
Проклятье наше, наше благо:
Без помощи — и ты и я —
Впотьмах должны кроить себя.
В Берлине после лишений военных и революционных лет Леонид Пастернак испытал новый подъем творческих сил. Несмотря на мало благоприятные для работы условия в небольшом скромном пансионе, он с воодушевлением взялся за новые задачи и вскоре освоился в художественной атмосфере Берлина 1920-х гг. Он написал портреты многих ученых, художников и писателей своего времени. Это — немецкий филолог А. фон Гарнак, физик А.Энштейн, поэт Р.М.Рильке, писатель Г.Гауптман, художники Ловис Коринт и Макс Либерман. Среди русских, с кем он встречался и чьи портреты писал в Берлине, — А.Ремизов, М.Гершензон, Лев Шестов, С.Прокофьев, дипломат Я.Суриц и его жена, А.Луначарский и Н.Розенель. Леонид Осипович писал городские пейзажи Берлина и окрестностей Мюнхена, натюрморты и интерьеры с мягким вечерним освещением.
Кроме участия в выставках Сецессиона, Пастернак показывал свои работы в галерее Хартберга, устроившего две персональные выставки художника в 1927 и 1932 годах. Пресса и публика восторженно отнеслись к творчеству русского художника и с возрастающим интересом и вниманием следили за его работами. Но политическая ситуация менялась, и это не могло не сказаться на художественной жизни. В 1932 году в Берлине вышла представляющая особую художественную ценность из-за авторской корректуры воспроизведения монография Пастернака с большой статьей известного художественного критика Макса Осборна, воспоминаниями художника о Льве Толстом и автобиографическими заметками. К несчастью, большую часть тиража не успели вывезти из типографии, так как она была уничтожена ворвавшимися в здание типографии нацистами. В 1937 году была запрещена подготовленная к 75-летию художника выставка, которую он собирался потом перевезти в Москву.
Как-то из письма отца Борис узнал, что Жозефина стала запоем писать стихи и попросил прислать их ему посмотреть. Неожиданно для себя он нашел в них «уверенность прикосновенья к теме, естественность спокойно исчерпывающего ее оборота, движенье в том промежутке между напряженностью и прозрачностью, в каком только и можно сказать так, как это хотел». Он писал Жозефине 27 ноября 1937 года: «Все это я у тебя встретил в степени, редкой даже у сложившихся художников»6.
Свое знаменитое стихотворение «Любка» («Однажды этой просекой лесной…», 1927) Пастернак написал как ответ на вопрос сестры о названии душистых ночных цветов, запахом которых они наслаждались в детстве на даче. У Жозефины тоже есть стихи об этих цветах.
НОЧНЫЕ ФИАЛКИ
Сирень отцветет, рассосет ее вечер.
Жалеть о сирени не стану.
Затем, что, как верные воины — свечи,
Фиалки раскинулись станом.
Их запах в воздушном растворе не никнет,
Стоит — и не прячется в траву.
Державные стебли и бледные блики
Жемчужин нагих без оправы.
О, вырастите над моею могилой,
Любимейшие моей жизни,
И пойте над ней без свечей и кадила
Вечную память отчизне.
Через несколько лет по настоянию сестры и с ее помощью Жозефина Пастернак собрала свои стихи в книжку «Координаты», изданную в 1938 году в берлинском издательстве «Петрополис» под псевдонимом Анна Ней.
В июне 1935 года Жозефина последний раз виделась с братом, ехавшим в Париж на антифашистский конгресс. Тридцать лет спустя она записала впечатления этой встречи: «Летом 1935 года в Мюнхене семья наша получила известие, что в такой-то день Борис пробудет несколько часов в Берлине по дороге в Париж. Родители в это время были у нас, в Мюнхене, и, так как чувствовали они себя не совсем здоровыми и не могли нам сопутствовать, мы с мужем отправились в Берлин одни. <…> Было ясно, что он в состоянии острой депрессии <…> Но чем больше я вглядывалась и вслушивалась в слова Бориса, тем сильней чувствовала боль расставанья с чем-то бесконечно мне дорогим. Я так глубоко любила его единственность, ни с чем не сопоставимую правдивость, чистоту его поэтического видения, его нежелание и неспособность идти на уступки в искусстве»7.
В конце 1930-х годов нацистские власти стали в алфавитном порядке высылать русских. Леонид Пастернак решил не дожидаться своей буквы и перед возвращением в Москву навестить свою младшую дочь в Лондоне. Смерть жены и начавшаяся мировая война оборвали возможность дальнейших перемещений, и Англия стала ему прибежищем на всю оставшуюся жизнь. Лидия писала в это время:
В ЛОНДОНЕ
Солнце! Как тебя благодарить!
Ветер, облака, — какое счастье!..
Мне так страшно, мне так грустно жить
В городе, где круглый год — ненастье.
Где весной, и летом, и зимой —
Все ноябрь, уныло неизбежный;
Где приходишь в дом, а не домой,
Где и труд, и отдых — безнадежны.
Дождь и холод, пыль и дым, и мрак
Потушили радость, свет и краски.
На чужбине в эти годы так
Трудно мне без солнца и без ласки.
Точит сердце горькая тоска,
Страх за близких, — и таких далеких!
За полмира, сжатого в тисках,
Горечь, боль, обида и упреки.
Вышло ты — и радость залила,
Ярким счастьем все восстановила.
О, насколько проще б жизнь была,
Если бы солнце чаще выходило!
С началом немецкого наступления на Западном фронте возникла реальная угроза для жителей Англии. В июле 1940 года начались регулярные бомбардировки Лондона и других городов. Из письма Бориса Пастернака к Анне Ахматовой от 1 ноября 1940 мы знаем, как он волновался, не получая ответов: «Я говорил Вам, Анна Андреевна, что мой отец и сестры с семьями в Оксфорде, и Вы представите себе мое состоянье, когда в ответ на телеграфный запрос я больше месяца не получал от них ответа. Я мысленно похоронил их в том виде, какой может подсказать воображенью воздушный бомбардировщик, и вдруг узнал, что они живы и здоровы»8.
В семейном архиве в Оксфорде, в бумагах Л.О.Пастернака мы нашли текст этой телеграммы, так обрадовавшей Бориса, записанный рукою Лидии на полученном из Москвы запросе: «Все хорошо, обнимаем, любим. Папа, Лидия». Рукою Л.О. проставлены даты: «Получил 15. IX. 40. Воскресенье. Отв<ечено> 16-го»9.
В один из последних довоенных дней Борис Пастернак описывал отцу свою семейную жизнь:
«19 июня 1941. Москва.
Дорогой папа!
Я вполне могу представить себе, каким подозрительным в такое время, как наше, должно казаться письмо на иностранном языке, не говоря уже о фотографии или книге. Тем не менее я решаюсь послать тебе только что вышедшую в моем переводе трагедию Гамлет и вкладываю в письмо фотографию. А вдруг, после двойных проверок, которые она неизбежно должна пройти и с нашей и с вашей стороны, она счастливым образом достигнет твоих глаз.
Изображенный на карточке — твой внук и тезка Лёня10, самое робкое, удивительное и ранимое существо из всех, когда-либо мной виденных, главная страсть которого — рисование и который на вопрос: “Кто лучше всех рисует? ” показывает пальцем на твои великолепные графические и масляные эскизы на стене и отвечает “Мой дедушка”.
Я провел с ним эту зиму в деревне без почты, почему я и просил пользоваться для телеграмм и писем (и это остается на будущее) Шуриным11 городским адресом. Наша дача — мое благословение. С Божьей помощью я надеюсь и дальше жить загородом. В прошлом году мы со своего обширного огорода собрали плоды собственных, главным образом Зининых12 трудов — полпогреба картошки, две бочки квашеной капусты, 4000 помидор, массу бобов, фасоли, моркови и других овощей, которых не съесть и за год.
Женек13 блестяще сдал свои выпускные экзамены в школе. По нашим новым законам этой осенью он должен идти в солдаты. Женя14 снова была в Ленинграде. Там все здоровы. От тети Аси и Клары15 скрывают мамину смерть.
Я напротив думаю, что у тебя хватит сил, чтобы без чрезмерного потрясения, спокойно, как неизбежное горе, узнать о недавней смерти дяди Осипа и своей племянницы Сони16. По всему, что ты знаешь обо мне, незачем говорить, какое страдание причиняют мне нескончаемые несчастия на Западе. Как мне кажется, сочувствие всех обращено к англичанам. Среди прочих забот я занят “Ромео и Джульеттой”, половина которой уже сделана мной по-русски.
Не суди “Гамлета” слишком строго. Тебе, привыкшему к хорошим старым переводам, он никогда не понравится. Прости виньетки, часть которых терпима, но в большинстве — они беспомощно наивны.
И ужасная бумага!
А теперь, до свиданья! Не мучай себя частым писанием писем. С нас достаточно, как и прежде, твоих телеграмм. Прости меня, если я чем-нибудь огорчил тебя своими словами.
До свиданья еще раз. Если бы не война, я мог бы сказать о себе, что в высшей степени счастлив своей жизнью, потому что никогда не понимал и не смогу постигнуть того, что я или ты можем когда-нибудь умереть.
Кланяйся от меня своим зятьям, их женам и детям, моим дорогим сестрам, племянникам и племянницам. Как Лида и ее ребенок? 17.
Нежно тебя целую.
Твой Боря».
(перевод с английского)
Чудом преодолев границы воюющих государств и удвоившиеся с началом войны с Россией преграды, письмо с фотографией и бандероль с «Гамлетом» в конце октября достигли адресата. Следом за ними, Борис Пастернак шлет одну за другой телеграммы: «Все хорошо, благодарю за добрые известия, прости долгое молчание. Борис Пастернак».
«Все хорошо, любим, счастливы делить общие чувства, надежды, жертвы. Борис Пастернак». (перевод с английского)
Ответ из Оксфорда пришел на адрес Александра Леонидовича Пастернака, который проводил в Москве эту и следующую страшные голодные зимы. Борис Пастернак был срочно эвакуирован 14 октября 1941 года в Чистополь, где находилась его семья. В Москву он попал только через год и писал отцу и сестрам:
4 ноября 1942 года. Москва.
Мои драгоценные. Я использую свое краткое пребывание в Москве и пишу вам несколько строк о себе и своих. Я остановился здесь в Шуриной квартире, где все здоровы. Перед отъездом из Чистополя под Казанью, где я провел прошлую зиму и куда собираюсь вернуться на эту, я получил письмо из Ленинграда от Оли18. Я не пишу вам из такого глухого и далекого места, как Чистополь, боясь, что это будет слишком сложно. Более 14 месяцев назад туда уехала Зина вместе с писательскими женами и детьми и получила там место зам. директора писательского детского дома, где находится и Лёничка. Женя с Женичкой в Ташкенте. Он студент Военной академии. Моя мечта, в которой также всегда участвует и Лёничка, увидеться с вами в Англии после войны. После Гамлета я перевел “Ромео и Джульетту” и теперь принимаюсь за “Антония и Клеопатру”. Телеграфируйте мне на Шурин адрес о папином здоровье.
Тысяча поцелуев и поздравлений. Ваш Б.». (перевод с английского)
В ответ скоро пришла телеграмма, очень обрадовавшая Пастернака:
«Радуемся, благодарим, все хорошо, папа работает, ждем известий о Шуре, детях, всех родных. Любим, благословляем. Слейтеры, Пастернаки»19.
Через несколько дней в Оксфорд были посланы две открытки:
«24 ноября 1942.
Мои дорогие и обожаемые! Я думаю, настанет время, когда я расскажу вам обо всем, что мы перенесли во вторую половину нашей разлуки. Моя работа осталась несделанной из-за того, что я не мог ничего сказать. Это самая тяжелая сторона моей постоянной горечи. Но теперь мы можем благодарить Бога. Его милость неизмерима. Судя по вашей бесценной телеграмме, папа здоров и работает. Какое благословение! Два года такой войны, а мы еще живы!! Вероятно, самая страшная ее часть уже позади. Сколько ночей я провел в траншее в лесу за своей дачей!! Как часто наблюдал я пожары и бомбежки во время своих ночных дежурств на крыше нашего городского дома!»
«25 ноября 1942.
Мои драгоценные! Это продолжение написанной вчера открытки. Подвожу итог. Однажды ночью год тому назад, когда я дежурил на крыше нашего 10-этажного дома в городе, в нескольких шагах от меня попала в дом одна фугасная бомба и разрушила несколько квартир, другая упала во двор с теми же последствиями. Задолго до этого Зина с детьми уехала далеко под Казань, где для эвакуированных детей писательской организации был специально предназначен дом. Она там и сейчас. Я прожил с ними год. Теперь я уже три месяца в разлуке с Лёничкой, моим маленьким ангелом. Я собираюсь поехать на фронт и потом туда вернусь. Женек с Женей в Ташкенте. Он студент танкового факультета Военной академии. Бесконечно обнимаю вас. Ваш Б.». (перевод с английского)
В своем доме в Оксфорде Лидия Слейтер давала приют разным людям, беженцам из Германии и Польши, бездомным поэтам и безработным, сдавала комнаты студентам. Там доживали свой век родители ее мужа, одну комнату с северным светом она отвела отцу под мастерскую. Она сама растила своих четверых детей, Слейтер как врач работал в военных госпиталях, а в последний год войны он оставил семью, передав дом в распоряжение жены. Гордый и независимый характер помогал ей переносить невзгоды — боль и горе переливались в стихи.
Лишь в панцире душа неуязвима,
Но я на свет явилась без щита.
Жестокость бытия — неотразима;
Жить больно, жить почти невыносимо,
Бессмысленна нагая нищета, —
И с детства я плачу своею кровью
За сердце, обнаженное любовью.
Порой, бывало, рана рубцевалась;
Но вновь рубцы душа моя рвала:
Она под ними словно задыхалась,
И — дикая, — на волю вырывалась,
И счастлива мгновением была,
Чтоб тут же, вспыхнув, наново сраженной
Упасть и биться, насмерть обожженной…
О, сколько раз со мною это было!
Да, мой удел лишь видеть и давать,
Быть нянею, кормить и утешать,
Сносить с улыбкой подлость и обманы,
Зализывать душой чужие раны,
Но для своих — целения не ждать.
Ошиблась. Виновата. Позабыла.
Вся боль прошедших лет терзает снова,
И ноет сердце, — больно так сосет…
Но чудятся замолкнувшие зовы.
Ужель освобождающее Слово,
Ужель, как встарь, оно меня спасет?..
Приди, раздайся, благостное, звонко,
И дай мне снова голову поднять!
Расти, расти, целительная пленка,
Быть может, сердце выживет опять.
Удивительная энергия, подкрепленная неиссякаемым чувством юмора, позволила ей одолеть выпавшие на ее долю трудности и нищету, поставить на ноги четверых детей.
Я — такова моя судьба —
Всему доступна и слаба;
Я боль, обиду и урон
В себя тяну со всех сторон,
И, задыхаясь и тая,
Всегда смеюсь. Вот это — я.
31 мая 1945 года у нее на руках скончался 83-летний отец. Борис Пастернак узнал об этом из телеграммы, пришедшей в ответ на его безуспешные попытки выяснить судьбу своего письма отцу и переводов Шекспира, посланных через дипломатические каналы И.М.Майского20.
Он шлет родным телеграмму:
«Раздавлен страшной новостью. Как пережить невозвратимую потерю и мрачную бесцветную жизнь без этого удивительного большого человека, художника и жизненного примера. Бедный, бедный, дорогой папа. Надеюсь на нашу близкую встречу, люблю. Не теряйте мужества, крепитесь. Шура, жены, дети подписываются. Более чем когда-либо с вами в горе и воспоминаниях. Борис Пастернак». (перевод с английского)
К этому времени у сестер постепенно завязывались знакомства с русской колонией в Оксфорде и дружба с университетскими славистами, профессорами Н.М.Зерновым, Г.М.Катковым, С.М.Баура, Стивеном Шиманским и Исайей Берлином, который осенью 1945 года был приглашен на работу в английское посольство в Москве и виделся с Борисом Пастернаком и Анной Ахматовой. Он привез Пастернаку недавно изданный в Лондоне (Lindsey Drummond) сборник его прозы, в составлении которого сестры принимали непосредственное участие. Жозефина Пастернак подружилась также с А.Ф.Керенским, острый ум которого она высоко ценила. Кроме того, она вела интенсивную переписку со знаменитым режиссером Гордоном Крэгом, которого в 1912 году, когда он приезжал в Москву ставить во МХТ «Гамлета», рисовал Леонид Пастернак.
Горячая преданность и жалость к родителям сочетались у обеих сестер с душевной болью и мучительным чувством недостаточного признания, выпавшего на долю замечательного художника — их отца, и пониманием того, что их мать, пианистка исключительного музыкального проникновения и мастерства, вынуждена была оставить профессиональную деятельность, посвятив себя семье.
Та постоянная озабоченность и внутреннее страдание, которые окрашивали жизнь сестер все последующие за смертью родителей годы, были свидетельством собственной жажды неутоленного творческого темперамента. Высота их духовной одаренности проявлялась в общении и разговорах с людьми, в написанных ими стихах, письмах, воспоминаниях. От профессионального применения своих дарований их отделяло высокое требование абсолютной красоты исполнения.
С годами Лидия все больше времени стала уделять литературным занятиям, начала писать стихи по-английски. Некоторые из них она посылала брату в Москву. Он выделил особо ее стихотворение «Spring» и в письме 1946 года писал: «В твоих английских стихах меня с одинаковой силою остановили и заставили задуматься и следы искусства, и свидетельства твоей душевной жизни, близкой мне, и, оказывается, не такой веселой, и, наконец, удивившие меня, после всего виденного тобою и пережитого, признаки живучести твоих ранних московских воспоминаний»21.
Сестер волновала судьба отцовских работ. Леонид Пастернак до конца дней мечтал о выставке на родине.
«Не делайте себе из собрания папиных работ, оставшихся у вас, лишних забот, — писал Борис Пастернак сестрам в конце 1945 года. — Если выставка в Лондоне осуществима в вашем и общечеловеческом тоне, тактично и благородно, без каких-либо запродаж души черту и расписок кровью в этом или каких-нибудь дополнительных трехкопеечных фанфар, — устраивайте выставку. Если нет, не тужите и не чувствуйте себя виноватыми перед людьми и папиной памятью. Это не уйдет даже в том случае, если я ошибаюсь насчет своего или вашего долголетья, или если вера моя в то, что я соберусь к вам — самообман. Ни в коем случае ничего пока не пересылайте»22.
Пастернак радовался присланным семейным фотографиям: «Какие дети отличные, выразительные и красивые на карточках! Какие у тебя замечательные хохочущие мальчишки, Лида, и как девочки похожи на маму и на тебя! Папа на скамейке весной 1942 года еще совсем такой, каким был всю жизнь, а на последней уже совсем подкошенный, бедный»23.
Через год он услышал похвалу Лидии и ее детям от Константина Симонова, который ездил в Англию весной 1947 года в составе советской делегации. «Она пришла к ним, когда их принимали в Оксфорде, — записала рассказ Бориса Пастернака Л.Чуковская. — Вошла женщина и с нею два мальчика. Симонов сказал: “Два красивые мальчика”. И они говорят по-русски. Вот это меня потрясло… Значит, она их научила по-русски… Они родились и выросли там»24.
Дети Лидии Леонидовны хорошо говорят по-русски, — на улице и в школе был английский язык, — но дома с самого рождения мать разговаривала с ними только по-русски. Николай Слейтер вспоминает, что английская речь в ее устах звучала для них настолько непривычно, что это было для них наказанием, это была не-мама, и они сами просили ее не говорить с ними так.
Неожиданный возврат к жестокости и террору самых страшных довоенных лет, начало «холодной войны» и «железный занавес» резко отрезали Россию от Европы, и более или менее нормальная переписка Бориса Пастернака с сестрами могла возобновиться только летом 1956 года, во время так называемой хрущевской оттепели. В Москву вновь приезжал Исайя Берлин и виделся с Пастернаком. Его воспоминания о русских знакомствах 1945 и 1956 годов он включил потом в свою книгу «Personal impressions»25. К этому времени недавно оконченный роман «Доктор Живаго» был уже передан в московские журналы и итальянскому издателю Фельтринелли. Оживилась литературная жизнь, завязывались дружеские отношения с иностранцами, стало возможным переписываться с ними.
Лидия Пастернак-Слейтер с готовностью приняла на себя роль поверенного в делах английских изданий брата. Она вела переговоры с Коллинзом, который печатал «Доктора Живаго» и автобиографический очерк «Люди и положения», пересылала по просьбе брата рукописи стихов и очерка в разные адреса, сообщала ему новости прессы, отвечала критикам. Переписка велась по-русски, первая открытка по-английски была написана Борисом Пастернаком Лидии в начале 1957 года.
Еще осенью Пастернак получил от «Нового мира» отказ публиковать «Доктора Живаго», как идеологически порочное произведение, а теперь ему предложили подписать договор на издание романа с Гослитом, что означало намерение предупредить выход романа в Италии отредактированным текстом, то есть искаженным против воли автора. Первая фраза письма означает конец весенних надежд на либерализацию и возвращение к старым порядкам, страшным примером которых стало подавление восстания в Венгрии. Но Пастернак не хотел пугать сестру, «домашнее» содержание и последние слова должны были успокоить возникшую тревогу.
10 января 1957. Москва.
Дорогая Лида! Все изменилось к старому. Я редко буду писать вам в ближайшем будущем. Но вас эти ограничения не касаются. Сообщай мне, как только тебе захочется, обо всем, что имеет литературное или личное значение.
Спасибо за фотографии. Я получил их. Я должен поздравить тебя, у тебя очаровательные дети. Я не поклонник домашних традиций, врожденных черт характера, семейного сходства и т.д. Я рад, что не нашел деспотических следов этого в прелестных улыбающихся лицах. Напротив, я увидел в них счастливые признаки независимо развивающихся судеб и свободного выбора жизненного пути. Жизнь это путешествие во времени, поступках, трудах и будущем. В своих сыновьях и дочерях ты достигла удивительно большого и далеко идущего. Мне очень понравились твои девочки, и я верю в будущее твоих мальчиков. Обнимаю тебя. Передай мой привет Жоне и Феде. У Шуры, Ирины и у их домашних все благополучно. Их сын Федя находится в экспедиции к Южному полюсу. Может быть, он тебе напишет.
Твой Б.
Ты можешь писать мне по-русски. Это английское письмо не вызвано необходимостью, это просто моя причуда». (перевод с английского)
Возникшее год назад издательское предложение Пастернаку составить поэтический сборник, первый за последние 10 лет, вызвало к жизни новый лирический цикл, который по мысли редакции должен был «подкрепить» оптимистической нотой трагизм стихотворений из романа «Доктор Живаго». Написанные стихи посылались сестрам.
Понемногу Лидия стала переводить некоторые из них, посылала брату в Москву, спрашивая его мнения об их дальнейшей судьбе.
«Переводы превосходны и в полном твоем распоряжении»26, — телеграфировал Пастернак в ответ 4 сентября 1957 года.
В этой работе Лидии Слейтер пригодились выработанное в течение жизни поэтическое мастерство, умение облечь в четкую форму лирические образы, запечатлеть, как при «вспышке магния», мысли, природу и чувства, — как писала она в своем стихотворении, давшем название книге ее русских стихов.
Сестрам часто посылали на отзыв английские и американские публикации стихов Бориса Пастернака, и, неудовлетворенные ими, они вместе искали возможности передать на другом языке понятные им с детства дух и красоту выражения.
Но лето 1957 года отчетливо показало Пастернаку, что власти не оставят без внимания шедшую быстрыми шагами подготовку к изданию «Доктора Живаго» в Италии. Ни отредактированная версия романа, ни сборник стихотворений не были напечатаны в Москве, и, несмотря на подложные письма и телеграммы иностранным издателям, в которых от лица автора требовалось остановить публикацию и вернуть рукопись «на доработку», Фельтринелли в середине ноября 1957 года выпустил итальянский перевод «Доктора Живаго».
Переписка Пастернака в это время стала ненадежной, письма пропадали и не доходили до адресата, поэтому он не знал точно, как восприняли издатели эти телеграммы. Он хотел получить от сестры подтверждение своих догадок и узнать достоверно о судьбе книги. Исповедальная глубина его письма от 1 ноября 1957 года, беспощадного к самому себе и другим, вызвана болезненно переживаемым оскорбительным шантажом со стороны всесильного партийного вельможи, заведующего отделом культуры ЦК КПСС Д.А.Поликарпова. Воспользовавшись оказией, Пастернак передал письмо к Лидии человеку, ехавшему в Италию. Оно было отправлено из Рима только 26 ноября, когда роман уже вышел.
«1 ноября 1957. Переделкино.
Моя дорогая, началась пропажа моих писем, причем особенно важных. Это письмо придет к тебе непрямыми, иностранными путями. Вот почему я пишу его по-английски.
Я надеюсь, что приближается исполнение моей тайной мечты — публикация романа за границей; сначала, к сожалению, в переводах, но когда-нибудь и в оригинале.
На меня здесь было недавно оказано давление с угрозами и запугиванием с тем, чтобы остановить появление романа в Европе. Меня вынудили подписать нелепые, ложные, выдуманные телеграммы и письма к своим издателям. Я их подписал в надежде, — которая не обманула меня, — что эти люди, в силу прозрачности столь неслыханно-низкой подделки, оставят без внимания лицемерные требования, — к счастью, они так именно и поступили. Мой успех будет либо трагическим, либо ничем не омраченным. В обоих случаях это радость и победа, и я не смог бы добиться этого в одиночку.
Здесь надо сказать о том участии и той роли, которую последние десять лет играет в моей жизни Ольга Всеволодовна Ивинская, Лара моего романа, перенесшая четыре года заключения (с 1949 года) только за то преступление, что была моим ближайшим другом. Она невообразимо много делает для меня. Она избавляет меня от досадной торговли с властями, принимая на себя все удары в этих столкновениях. Это единственная душа, с кем я обсуждаю, что такое бремя века, и то, что надо сделать, подумать, написать и т.д. Ее перевод из Рабиндраната Тагора ошибочно был приписан мне: это единственный случай, когда я не стал возражать против ошибки.
Зина — кроткая, запуганная, постоянно взывающая к сочувствию, по-детски тираническая и всегда готовая заплакать, создательница и хозяйка дома и сада, четырех времен года, наших воскресных приемов, семейной жизни и домашнего уклада — это не та женщина, которая способна страдать за другого или даже предать самое себя, чтобы что-то предупредить и терпеть.
Так идет жизнь, омрачаемая опасностью, жалостью и притворством, — неистощимая, непроницаемая и прекрасная.
Ты настолько понятлива, что догадаешься сама, чего касаться и чего не касаться в своем русском ответе по почте.
Со всей нежностью обнимаю тебя.
Твой Б». (перевод с английского)
Следующие два письма Пастернака к Лидии, написанные 20 ноября и 14 декабря 1957 года, остались неотосланными и сохранились в бумагах О.В.Ивинской. Первое из них было написано тоже по-английски, в нем высказывалась надежда вскоре приехать в Англию и посылались недавно написанные стихи.
Летом 1958 года Пастернак с нетерпением ждал скорого появления «Доктора Живаго» во Франции и Англии. Стремясь преодолеть ненадежность почты, он посылал своим корреспондентам в разных странах открытки, заполняя их бисерным почерком по-английски, французски и немецки. Кроме того, как он писал, «необходимость безымянного содержания» обуславливала отсутствие подписи под ними. В большей части эти открытки действительно были своевременно получены. Характерные особенности английского языка Пастернака Лидия Слейтер объясняла в своем предисловии к публикации его переписки с писателем и монахом-траппистом Томасом Мёртоном:
«Борис, много лет работавший над переводами Шекспира и других старых английских поэтов, неизбежно усвоил несколько архаический, свойственный этому времени словарь; он был мало знаком с современным разговорным английским»27.
В очередном письме Пастернак писал Лидии:
«11 июля 1958. Переделкино.
Моя дорогая, не считай меня дураком, который хвастается своим ломаным языком. Иногда возникает необходимость облечься в иностранную безымянную форму. Как будто Д<окто>р недавно появился в Париже28. Если ты услышишь или прочтешь что-нибудь в А<нглии>, попробуй послать мне в письме газетные вырезки, или, если окажется слишком тяжело по весу и много, перескажи мне самое главное из этого, как можно более сжато, не утруждая себя и не тратя много времени.
Когда ты получишь экземпляры английского издания, то, если будет не слишком трудно, пошли мне их бандеролью через Союз писателей: Москва Г-69, ул. Воровского, 52. Иностранная комиссия. Или нет, не надо, освобождаю тебя от этих хлопот. Пусть К<оллин>з сам позаботится об этом. Je me porte comme un charme29, кроме колена, которое болит меньше, но постоянно.
Три моих письма тебе и, главным образом, Жоне в ответ на ее выдержки из папиного дневника, лежат и ждут отправки с апреля или мая месяца.
Подобно тому, как тридцать лет тому назад Грузия, так теперь Франция играет необычайную, горячую и личную роль в моей жизни. Какие я получаю письма оттуда и от каких замечательных, значительных людей! Я тебе рассказываю об этом не из хвастовства, но от той сердечной растроганности, которую они вызывают. Nous sommes quelques uns en France, — m’écrit Alb. Camus, — a vous connaître, a partager votre vie, d’une certaine manière…Il existe une force de création et de vérité qui nous réunit tous, dans l’humulité et la fierté en même temps. Je ne l’ai jamais mieux senti qu’en vous lisant et c’est pourquoi etc. etc.30.
Оксфордский студент, француз Жорж Нива31, друг дочери О<льги> В<севолодовны>, познакомился с одним из твоих сыновей Н<ики> или М<айки>. Какое удивительное совпадение, не правда ли? Дай мне знать о получении открытки, чтобы проверить этот способ сообщения. Но ты продолжай писать мне по-русски». (перевод с английского)
Упоминая в письме о «выдержках из папиного дневника», Пастернак имел в виду посланные ему Жозефиной выписки из тетради отца, начатой в Оксфорде в июне 1940 года. Разбирая архив отца, Жозефина писала брату: «Несколько лет назад я решила заняться приведением в порядок папочкиных записей. Я стала перечитывать все им занесенное в тетради, на отдельные листы, листочки, записочки и т.д., ничего не меняя. Тут и биографический материал, и папочкины взгляды на искусство, и встречи с интересными людьми, и лирические отступления. Лидочка настояла на том, чтобы я тебе послала хотя несколько строк, выписок из начала первой тетради, так как в них прямое обращение к тебе»32. После смерти жены Леонид Осипович вспоминал разные обстоятельства ее жизни, страдая от того, что, первоклассная пианистка, она не смогла в полную силу проявить свой артистический талант, посвятив себя детям и мужу. В заголовке этой тетради он записал: «Дополнительный материал к биографии дорогой нашей мамочки, которым Боря может воспользоваться. Все это и следующее — лишь конспективные наброски и разновременные отрывки, не сведенные между собою — либо для биографии, либо для другой литературной формы беллетристического характера или большой семейной хроники, также большого романа конца XIX и начала ХХ века, если бы Боря вздумал использовать этот материал в связи с внешними крупными событиями первой половины 20-го века, повлиявшими на судьбу семьи»33.
Отвечая Жозефине, Пастернак писал 12 мая 1958 года: «Дорогая Жоня, благодарю тебя за сделанные выписки. Ты — папина Антигона, и за это честь тебе и слава. Все это потрясающе трогательно со стороны папы. Осмеливаюсь думать, что угадываю оттенок сожаления, сопровождавший его мысли о маме, особенно после ее смерти. Ему могло казаться, что ей что-то осталось недодано, что по вине его и семьи она осталась в тени, недостаточно оцененная. Может быть, это и было так, но это не оплошность, не упущенье, заставляющее терзаться впоследствии. Трагизм жизни — ее естественная закономерность, она должна быть трагической, чтобы быть реальной. Когда потом над ее свидетельствами проливаешь слезы, то это не оттого, что в ней незадачливо стеклись обстоятельства, а оттого, что она дорого стоила, что за нее много заплачено. Плакать заставляет ее значительность»34.
И дальше, в письме от 16 мая 1958 года: «Мама была великолепной пианисткой: именно воспоминание о ней, о ее игре, о ее обращении с музыкой, о месте, которое она ей так просто отводила в обиходе, дало мне в руки то большое мерило, которого не выдерживали потом все последующие мои наблюдения. Именно ее одаренностью мерил я свои права и данные и проваливался в собственных глазах, и музыку оставил. Так же точно высота папиного мастерства, полнота и неистощимость того, что он вкладывал в совершенную форму рисунка, и того, что он умел сделать из простого факта и явления сходства, не позволяли мне на протяжении всех последующих лет позировать кому-нибудь или вешать на стену что-либо из того, что мне дарили художники»35.
В следующем письме Пастернака к сестре Лидии пойдет речь о Раисе Николаевне Ломоносовой, литераторе и жене известного русского инженера, оставшегося за границей в 1920-е годы. Пастернака с ней связывала теплая дружба, начавшаяся перепиской и продолженная краткой встречей в июле 1935 года в Лондоне. Ломоносова всегда широко предлагала ему свою помощь и поддерживала его жену Евгению Владимировну, задержавшуюся в Германии в 1931 году, в частности, для лечения туберкулеза. Вероятно, история с открытием банковского счета на имя Пастернака, о которой вспоминает Пастернак в этом письме, относится ко времени их свидания в Лондоне в 1935 году. Переписка Раисы Ломоносовой с Мариной Цветаевой, которую она тоже поддерживала по просьбе Пастернака, с ним самим и его женой опубликована Р.Девисом в альманахе «Минувшее»36. Потеряв мужа и весной 1958 года похоронив сына, она очень бедствовала последние годы, перебравшись из Лондона в Кембридж, где жила семья ее сына.
«17 июля 1958. Переделкино.
Моя дорогая, после того, как я отправил письмо с припиской для Р.Л<омонос>овой, я неожиданно вспомнил словно в далеком и смутном сне, что двадцать три года тому назад она отложила небольшую сумму денег на мои возможные будущие расходы. Теперь же, судя по словам приезжавшей дамы, она очень нуждается. Если это так и если разговор о сбережениях не просто моя фантазия и я не обманываюсь, пожалуйста, передай ей, что эти пустяки — ее, и я прошу ее найти способ воспользоваться ими, если это возможно, без моего нотариального или формального вмешательства. Если это желание нельзя просто выполнить (без добавочного посредничества, кроме воли, высказанной здесь в письме), можно написать доверенность. Или что-нибудь еще. Коллинзы могли бы удостоверить идентичность этой открытки по другим образцам моего почерка. Вероятно, благодаря моральному значению их свидетельства, они могут, не беспокоя меня, вмешаться в это дело в интересах Л<омоносовой> и в соответствии с моим желанием.
Актриса привезла мне ваши письма и вложения. Я скоро верну в театр список в качестве подарка. Благодарю и обнимаю Федю за его слова и чувства.
Женя переоценивает внутренние причины моей болезни. Этого нет. Боль в колене и ноге чисто физического свойства.
Я лишь поверхностно пробежал твои переводы. Лучше всего, по-моему, четыре средних строфы в “Разлуке”: “Когда сквозь иней…” и “Она была так дорога” и т.д. Вероятно, очень хорош “Хмель”. Ты считаешь, что русское название “Хмель” (“Hops”) нуждается в усилении (“Intoxication”)? Но я не судья в иностранных толкованиях — это мой искренний и постоянный ответ всем переводчикам. И не могу отделаться от чувства, что оригиналы сами по себе слишком скучны и неопределенны, чтобы ярко засверкать во вторичной передаче.
Так же я не могу отогнать ощущение, что выставка должна была бы и могла быть более выразительно подобрана. Я думаю, что угол и стены перед твоей прелестной Розой и стенд с масляными копиями должны были служить меркой и образцом целого, пропорции которого, как мне кажется, нарушены большим количеством посредственных портретов.
Например, я не люблю своих изображений, даже и отцовской кисти. Но отложим этот предмет на будущее». (перевод с английского)
С оказией Борису Пастернаку были посланы переводы его стихотворений, сделанные Лидией, семь из которых появились в журнале «Voice of Scotland», и фотографии с выставки работ отца, о которой идет речь в письме, устроенной усилиями сестер в оксфордском Ашмолеан-музее. Следующая выставка, около 60 работ, предполагалась в Лондоне в Пушкинском клубе. «Папочку все больше и больше ценят, и ты этому тоже очень способствуешь, хоть мы и стараемся отгородить одно от другого», — писала Лидия Леонидовна брату 6 октября 1958 года37.
Весенние письма, о которых упоминает Пастернак в начале следующего письма, были написаны им в мае и посланы с Миреллой Гарритано, отправившей их из Рима только через полгода.
«25 сентября 1958. Переделкино.
Дорогие Л<ида> и Ж<оня>, есть признаки, что до вас дошли мои весенние письма. Жду и боюсь узнать, что вы по глупости теряли время на бессмысленные ответы на эту устаревшую ерунду, на которую не надо было обращать внимания. При вашей постоянной занятости семьей и другими делами надо уметь различать важное от несущественного и ограничиваться только первым. Я никогда не претендовал на ваши частые и подробные письма. И если теперь к вам в руки попадет разбор или заметка, пожалуйста, суньте их в конверт, сопроводив тремя-четырьмя дорогими мне строчками, не теряя времени на большое писание. Я вам пишу таким странным способом, потому что не уверен, что открытка на родном языке дойдет до вас.
Мне очень понравился английский перевод. Это твоя большая удача и достижение как переводчика. Лидина “Сказка” замечательна, прекрасна и восхитительна. (“Годы и века!..”).
Дочь О<льги> пыталась отравиться, ее спасли, и можно было бы считать, что сейчас она вне опасности, если бы не страх, что она повторит свою попытку.
Говорили, что Пристли что-то сказал о Д<окто>ре Ж<иваго>. Так ли это? Слышали ли вы или читали что-нибудь об этом? Вы можете мне писать в любом случае по дачному адресу: Переделкино под Москвой (через Баковку) мне. Я рад началу ваших отношений с О<льгой>. Тут нет никаких “но”… Но не думайте, чтобы что-нибудь изменилось у нас с З<иной>, в нашем домашнем укладе и моем местопребывании. И в таком переплете я буду до конца своих дней. Зина — вне и выше того, чтобы можно было преднамеренно обрекать ее на страдания. А О<льга> — мое жизненное дыхание.
Лидин талант и поэтическое мастерство безусловно превосходят все границы семейных оценок и т.д. Но почему же мысль авторизовать ее переводы никогда не приходила и не приходит мне в голову? Во-первых, я ни для кого этого не делал… Во-вторых, рекомендации в вопросах искусства всегда опасны и оскорбительны для того, кого рекомендуют, в особенности рекомендации родственников. Мне не надо вам этого объяснять, поскольку ваши нравственные чувства выше и чище моих. Единственное исключение — это доверенность, которой я обеспечил одну французскую даму, моего друга, носит совсем другой смысл и характер, — она дана для того, чтобы справляться с иного рода препятствиями и опасностями.
Вы не можете себе представить, какие письма, подчас одолевая разные препоны, идут ко мне из-за границы! Я был бы счастлив, если бы все оставалось в том же положении, как сейчас, не распространяясь ни дальше и ни выше.
Обнимаю Ф<едю> и деток». (перевод с английского)
Говоря о французской даме, облеченной его доверенностью, Пастернак имеет в виду славистку Жаклин де Пруайяр, которую он сделал своим юридическим alter ego в делах заграничных изданий своих произведений. В своем следующем письме к Жозефине он так характеризовал ее: «Есть в Париже M-me Jacqueline de Proyart de Bellescours, 21 rue Fresnel Paris XVI, на которую я взвалил бремя наблюдения за частью совершающегося там со мною, на вкус, дарование, ум и благородство мыслей которой я всецело полагаюсь»38.
Следующей открыткой Пастернак отвечал Жозефине, которая, восхищаясь присланной им в свое время статьей о Шопене39, жалела о том, что тот не упомянул в ней о Шуберте, который «так хорошо умел изображать течение, ручья ли или мелодии». Вновь разъясняя сестре свои семейные обстоятельства, он повторял, что ничего не меняет в своей жизни и по-прежнему живет на даче с Зинаидой Николаевной. Ошибочное представление об этом Жозефина Леонидовна получила из приписки Ольги Ивинской, которая писала: «Живем мы с Борей в маленькой комнатушке в том же Переделкине, где его дача и протекает показная часть его жизни»40. Эту фразу Жозефина поняла буквально, что вызвало необходимость новых объяснений.
«6 октября 1958. Переделкино.
Дорогая Ж<оня>, я пишу тебе по-англ<ийски> в виде упражнения, но ты продолжай мне писать по-рус<ски>. Это ответ на твою открытку о Шуберте. Я рад был узнать, что Л<ида> послала мне газетные вырезки. Надеюсь, что получу их, мне досадно, что я ничего не видел, кроме заметки в Times от 4 августа.
Я думаю, что твое представление о нашем территориальном расположении здесь в П<еределкине> не точно по моей вине. Дом и сад в П<еределкине> со всеми обитателями их (включая и меня) находятся в том виде, как они описываются в газетах. Это наше обиталище с З<иной> и Л<ёней>. Здесь ничего не переменилось. З<ина> не знает, что О<льга> снимает комнату в крестьянской избе в соседней деревне. Если в этом году мне будет присуждена Н<обелевская> премия (как иногда доходят слухи) и у меня появится необходимость или мне можно будет поехать за границу (все это для меня в полной тени), я не вижу возможности и не стану пытаться брать с собою в путешествие О<льгу>, если только я получу разрешение, речь пойдет о возможности лишь моей собственной поездки. Но ввиду сложностей, связанных с Н<обелевской> пр<емией>, надеюсь, что ее присудят другому кандидату, скорее всего А.Моравия.
13 октября. Вчера 12-го числа, Лидочка, я получил твою открытку (о Voice of Sc<otland>, новой папиной выставке в Л<ондоне>, твоем милом беспокойстве по поводу З<ининой> с Л<ёней> поездки в Крым). Письмо со статьей Пристли пока не пришло. Боюсь, что так случилось почти со всеми письмами этого месяца, в которых были печатные вложения. Наверное, они были перехвачены и подверглись проверке.
16 октября. Эта открытка лежит, и я все медлю закончить ее и отослать. Я потерял надежду получить твой конверт с вырезками, но, за исключением Пристли, я видел несколько англ<ийских> и америк<анских> заметок. Опасность внешних неприятностей (в настоящий момент лишь воображаемых), которые вызваны успехом романа, не идет в счет и чепуха в сравнении с другой, внутренней и значительно большей опасностью! Этот успех вызовет дурацкие издания и переиздания моих старых никчемных вещей в стихах и прозе. (Говорю, конечно, об иностранных начинаниях.) Как люди не чувствуют пропасти между всем тем, что я писал раньше и Д<окто>ром Ж<иваго>? Это больше, чем предательство со стороны тупых (и потому ложных) друзей вспоминать перед лицом романа о моем «поэтическом» прошлом, которое претендует на то же авторство, что и последнее произведение. Я не могу разделять этот жадный интерес и любопытство к первым шагам человека, его происхождению, влюбленностям, домашней и семейной жизни. Наша задача и стремление не только быть и оставаться верным себе, но непрестанно расти, изменяться, становиться неузнаваемым, воплотить всего себя без остатка в жизнеспособные и надолго остающиеся работы. Разве ты не считаешь, что папины иллюстрации к “Воскресению”41 были поразительной и удивительной вершиной, несравнимой с тем, что он делал до или после этого. Мне бы хотелось, чтобы эта зима 58-59 (или весь год), охваченные такими неожиданными событиями и перспективами, скорее прошли, я страстно хотел бы возобновить свою спокойную ежедневную работу». (перевод с английского)
Мечтам о возвращении к спокойной работе не суждено было сбыться. 22 октября 1958 года Пастернаку была присуждена Нобелевская премия по литературе. В советских газетах это было оценено как «антисоветская вылазка международной реакции». Начался политический скандал, газеты поливали его грязью, обвиняя в предательстве. Пастернак, вначале поблагодарив телеграммой Нобелевский комитет за их выбор, через неделю, под давлением со стороны ЦК КПСС и Союза писателей, был вынужден отказаться от премии. Ему угрожали лишение гражданства и высылка за границу, которых удалось избежать, благодаря активной кампании в его защиту, поднявшейся во всем мире.
Понимая, как страдают за него сестры, Пастернак при первой возможности 10 ноября 1958 года послал им телеграмму:
«Гроза еще не прошла, не горюйте, будьте тверды и спокойны. Устал, люблю, верю в будущее. Борис». (перевод с английского)
Через месяц он писал Лидии:
«11 декабря 1958. Переделкино.
Моя дорогая, это ответ на твою открытку от 19-го. От Г.Р<уге> я впервые услышал (это было для меня новостью), что ты содержишь пансион для студентов. Вероятно, если ты мне позволишь, я буду указывать в адресе студ<енческую> гостиницу вместо твоего имени.
Но не преувеличивай значения для меня того, что ты делаешь или что ты не делаешь: пишешь ли мне или не пишешь; принимаешь ли участие в общем протесте или, боясь мне повредить, стараешься удержать его и контролировать. Поверь, что любой твой поступок по отношению ко мне пропадет и исчезнет в сотне других проявлений, такого же или противоположного смысла которых нельзя предвидеть. Думаю, что в моем случае делать все, что можно — лучше, чем не делать ничего. Например, все письма, которые я получаю, конечно, тщательно проверяются. Но если число писем из-за границы достигает двадцати штук в день (был день, когда пришло сразу пятьдесят четыре иностранных письма), твое, свободно и искренне написанное, не слишком увеличит или уменьшит эту кучу. Так что я хочу избавить тебя от благородных, но лишних предосторожностей.
Я сказал одному шв<едскому> корреспонденту, что спасением своей жизни обязан вмешательству далеких друзей во всем мире. Вы обязаны этим Ларе, — ответил он, — и ее смелой деятельности. Но не думай, что что-нибудь сильно изменилось. Официальная сторона этого дела настолько непредсказуема, широка и смертельно опасна, что об этом нечего много рассуждать. Но теперь так же возросла другая сторона моего продолжающегося существования или духовного бытия, — у меня ускользает из рук то, что я должен был бы держать и чем самостоятельно управлять. После успеха Д<октора> Ж<иваго> издатели неистово набросились на Охранную грамоту, повести, старые стихи и другие ничтожные пустяки в жадной погоне за биографическими мелочами, тогда как имеется недавно написанный мной Автобиографический очерк. — Все это не слишком большая трагедия, но это меня раздражает, как досадный беспорядок. Я не таюсь и ни от чего не отрекаюсь, но вот, ведь, например, переводил я Шекспира, огромный и зрелый авторитет которого не нуждается в моей защите и свидетельстве, но и у него, среди мест побеждающей и все перекрывающей силы, которые я давал в полном освещении, есть другие, в высшей степени плоские и дешевые, полные бессмысленной риторики, которые я оставлял в тени. Насколько же больше всякий, ценящий свою жизнь, должен смотреть на нее с точки зрения постоянной и строгой цензуры красоты. А что такое красота в истинном, не парикмахерском смысле? Это обещание, это — залог свободно развивающегося будущего и ясное свидетельство его живых ростков. Ты имела право сказать в интервью: Mon frère n’aime pas cela!42
Но возможность увидеться друг с другом для нас потеряна!» (перевод с английского)
Отвечая на это письмо, Лидия Слейтер писала брату, что немецкий журналист Герд Руге, назвавший ее дом студенческим пансионом, несколько преувеличил, у нее живет всего пять студентов. К этому времени в Лондоне вышла маленькая книжечка ее переводов Бориса Пастернака, которую она сразу же послала брату (Раsternak Boris. Poems / Translated by Lydia Pasternak-Slater. London: Peter Russel, 1958). В нее вошло 14 стихотворений и прекрасный рисунок Леонида Пастернака, сделанный с Бориса в 1923 году в Берлине, перед его возвращением в Москву, в их последнее свидание с сыном. «Что касается парикмахерской красоты, — писала она, — (mon frère n’aime pas cela) издателей и репродукций с папочкиных вещей, то мы совершенно бессильны, и если в 1% случаев у нас консультируются, то даже и тогда делают как раз обратное. Так что уж не осуди, мы лопаемся большую часть времени от возмущения и досады, но вполне безрезультатно»43.
Действительно, и Пастернак, и его сестры просто захлебывались в волне появлявшихся то тут, то там новых переводов его стихов. Помимо того, что они не всегда делались добросовестно, Пастернак противился тому, чтобы его ранние стихи распространялись без строгого отбора. Так, в недошедшем письме к Лидии (на русском языке) он рассказывал о своей переписке с американским славистом Юджином Кейденом, на которую тот ссылался при публикации нескольких своих переводов в New Statesman 27 декабря 1958 года. Его переводы, достаточно далекие по содержанию и сделанные свободным стихом, возмутили Жозефину Леонидовну.
Пастернак писал ей по этому поводу из Переделкина:
«22 января 1959. Переделкино. (Жоне)
Дорогая моя и любимая, я написал русское письмо Л<иде>. Не знаю, получит ли она его. Она высоко одаренный человек, ее книга совершенно замечательна. Но не сердитесь на меня ни ты, ни она.
Я объяснил Л<иде> истинное существо «переписки» со мной, о которой пишет переводчик в «New Statesman». Я его вежливо отговаривал от его намерений под тем предлогом, что я недоволен своими вещами с литературной точки зрения, и он, не упоминая об этом, скромно назвал это моей «перепиской».
Но в тот же самый день, как ты ласково упрекала меня и предупреждала против доверчивости, ваш сосед, некто Кемен вслед за Кейденом послал мне из Оксфорда пакет с новыми опытами. Что же, по твоему мнению, я могу с ним сделать, кроме как ответить ему самым вежливым образом? Я подумал, что если я даже убью их, их тени будут все равно продолжать свои упражнения. Я не знаю противоядия от них. Подобно Кейдену, который прислал мне сначала целую кипу переводов из Пушкина (кое-что не плохо) и еще большую кипу восхищенных отзывов своих читателей, этот Кемен (который, как мне кажется, еще хуже Кейдена) также апеллирует к многочисленным хвалебным рекомендациям, между прочим, Берл<ина>, М.Харари и пр.
Вот черновик того, как я ему отвечу.
Я могу принять написанное мной лишь как темное и сложное целое, — всю прозу и всю поэзию вместе с их судьбой и успехом, неотделимые от окружающей жизни и моего собственного существования, от литературы, влияний и т.д. Но ничего, взятого отдельно, за редкими исключениями, я не могу принять, ни своих повестей, ни стихов. Меня просто убивает ощущение их слабости и пустоты, которое возрастает и становится невыносимым, когда я читаю их в переводе. Но это вина автора, а не кого-либо из переводчиков. Совсем иное, почти противоположное впечатление производят на меня лишь переводы большой ритмической силы и динамичности, мастерски зарифмованные и точные. Они спасают стихотворение от моего невольного осуждения и избавляют меня от неудовлетворенности. Я вижу написанное насвеже, как впервые после его создания. Но эти случаи неимоверно редки!
Если бы меня не так огорчал папин рисунок в Лидиной книжке, я бы попросил разослать ее в разные адреса в Италии, Германии и посвюду. Но, видишь, я удерживаюсь от этого. Бесчисленные поздравления вам всем, слезы, сочувствие, похвалы, взрывы смеха и нежности. Я начал писать после долгого перерыва. Коллинз написал мне про Автобиографию. Не соглашайтесь, чтобы ее иллюстрировали». (перевод с английского)
Переводы Генри Кемена вышли в Oxford University Press уже после смерти Пастернака, в 1962 году, под названием «В перерыве» и с предисловием С.М.Баура и комментариями Г.Каткова. Упоминаемый в конце письма Автобиографический очерк, позднее получивший название «Люди и положения», вышел в издательстве Коллинза в 1959 году в переводе Мани Харари, без иллюстраций, как и просил Пастернак.
Подавленность следующего письма, вероятно, объясняется вызовом Бориса Пастернака 14 марта 1959 года к генеральному прокурору Р.А.Руденко и «ощущением грязи и оскорбления», которое это унижение заставило его пережить. Учиненный ему допрос касался, в частности, той «роковой неосторожности», о которой упоминает Пастернак в письме, когда он передал стихотворение «Нобелевская премия» корреспонденту Daily Mail. Эта публикация вызвала предписание покинуть Переделкино на время приезда английского премьер-министра Г.Макмиллана. Теперь в прокуратуре Пастернаку было предъявлено обвинение в государственной измене, от него потребовали прекратить переписку с заграницей и не принимать иностранцев. Открытка, посланная сестре Лидии по почте на следующий день после этого, должна была успокоить родных в случае перерыва в переписке. Но она же показывает, что, несмотря ни на что, властям не удалось запугать Пастернака:
«15 марта 1959. Переделкино.
Вот вам несколько случайных семейных фотографий. Все твои открытки получены, бесконечно благодарен. Время от времени в моих письмах, возможно, будут перерывы, не беспокойся об этом.
На меня нашла полоса глубокого давно забытого недовольства собой, какого я не испытывал все предыдущие годы. Ощущение грязи и оскорбления, того, что жизнь стала причиной постоянных, ежедневных мучений на все оставшееся время.
Я недостаточно оценил мягкость и человечность наших властей по отношению ко мне, — это было редким исключением. Кажется, что роковая неосторожность с этим несчастным стихотворением, по мнению всех друзей, приведет к печальным нравственным последствиям.
Я не могу и не хочу менять свою беспорядочную, запутанную и трудную жизнь. Она создана не моими руками. Но предоставляя ей идти своим путем, я со своей стороны должен ниже склонить голову, ниже, чем этой осенью или зимой, — в тишине и смирении, и, вероятно, попробовать начать новую большую работу.
Не слушай моей воркотни (по поводу иллюстраций или картинки на титуле твоей книжки). У меня нет определенного мнения по этому поводу. Пусть мои жалобы не сбивают тебя с толку.
Три недели тому назад мы с З<иной> летали в Тбилиси, чтобы избежать свидания с англ<ийскими> журналистами и репортерами, которые приезжали с Мак<милланом>. Когда будет более удобное время, я перескажу тебе те мелочи, которые были в моем очевидно пропавшем р<усском> письме.
Обнимаю вас всех и прошу простить мне уныние и краткость». (перевод с английского)
Через месяц, преодолев «уныние», Пастернак писал Лидии:
«18 апреля 1959. Переделкино.
Милая моя, восхищение мое и гордость! Я получил от твоего издателя книжку, сделанную тобой и Алеком Брауном. (Я напишу и поблагодарю также и П.Элека.) Сколько блеска и таланта истрачено на оригинал весьма сомнительного качества, а по большей части и вовсе не стоющий. Переложения Брауна на с.281,2,3 блестящи и великолепны. Его объяснение слова “колено” в сноске на с.304 совершенно верно. Это слово означает мелодическую фигуру или поворот.
“Это слезы вселенной в лопатках”. Горох, бобы в лопатках (в стручках) — до революции это было принятым названием в московских зеленных лавках для нечищеного зеленого горошка в стручках. Очень хорошо, что Браун не переводит их как плечевые кости, — как делают многие, — это было бы ужасно44. А проза! А “1905 год”! Удивительные чудеса подвига и вкуса! Но оригиналы и их содержание!!
Знал ли я твое “Пронесшейся грозою…”? Оно кажется таким знакомым. Ты удивительный поэт. Я совершенно восхищен твоим предисловием на с.274. Сжатость, здравый смысл, стремительная живость стиля, все то, что я больше всего люблю в прозе. Например, такая фраза: “Те, кто стремится к совершенным английским стихам, пусть читают своих собственных поэтов (их много, и они ждут, чтобы их прочли)”.
Я не могу и мне трудно взвешивать все за и против своих прошлых писаний. Недостатки, неудачи, невыносимая глупость настолько перевешивают, что лучше и вернее просто осудить их все целиком. Но иногда отдельные скромные стихотворения или строчки из старого (вроде тех, которые приведены у Брауна на с.251-253 или даже у Кейдена в Colorado Quaterly) — Лето 1917, “Поэзия” (“Поэзия, я буду клясться…”) или “Импровизация” переносят меня в то мгновение, подобное вспышке молнии, которое я тогда преследовал (ты права, что это у меня от папиного импрессионизма), которое переполняло меня в те дни, когда я стремился поймать момент и заставить его остаться во всей неожиданности и свежести (или бездонности, что тоже самое). Это была художественная правда, открытие, до сих пор способное меня растрогать. Но разве можно из уважения к этим проблескам сохранять кучи и океаны бессмыслицы и безвкусицы? Я не могу с этим согласиться, я вижу, чем из этого надо пожертвовать. И, вероятно, только теперь, впервые, я могу объяснить тебе сильные стороны в романе.
Недавно мне показали статью Дж.Линдси о Ж<иваго> в “Англо-Cов<етском> журнале”. Критик начинает так: “Я открыл Д<окто>ра Ж<иваго>, собираясь восхищаться им”. На его месте я бы продолжил: “Но, когда я вспомнил и сообразил, для какого журнала я пишу, книга перестала оправдывать мои надежды”. Он упрекает меня в неотчетливости характеров, отсутствии причинно-логической связи, необоснованности действий и событий.
Допускаю, что его разочарование вполне искренно. И тут внезапно мне все стало понятно, яснее, чем раньше. Помимо политического, поэтического, идеологического и другого значения, Д<окто>р Ж<иваго> — это вид новой прозы, полностью освобожденной и скрытой от грошовой мудрости Линдси именно своей особой новизной. Это те самые неопределенность, бездействие, недостаточность движения, интриги и плотности, которые Толстой ставил в вину чеховским драмам, тогда как именно это безразличие к страстям, причинам и следствиям, прошлому и настоящему, эта склонность изображать драматически взаимодействующие группы людей, как живые пейзажи, и отнюдь не более значительно, весомо и неподвижно, эта излюбленная манера смещать и стирать линии и границы в описаниях как раз была главной силой Чехова и его обаяния как расказчика, что восхищало Толстого в чеховских повестях.
И вовсе не шумиха, не присуждение премии, не актуальность или черты религиозности создали судьбу книги и привлекают к ней души (например, в Зап<адной> Герм<ании>, судя по письмам, ей просто поклоняются). Дело в ее новизне, не той, которую намеренно завоевывают и прокламируют в своих заявлениях литературные течения и установки, а в непроизвольной новизне духа и стиля, которая действует на простые сердца немудреных читателей как их собственное сегодняшнее восприятие и не может затронуть самоуверенных специалистов вчерашнего дня с их испорченными и узкими предпочтениями.
Мои обстоятельства перестали ухудшаться; но еще рано говорить, что они будут выправляться. Но мне это давно уже неинтересно. Мысленно я далек от этой видимости настоящего, которое в действительности всего лишь медленно проходящее, застоявшееся и агонизирующее прошлое.
Пожалуйста, передай мои благодарность и восхищение г-ну Брауну. Вырази мою признательность г-ну Элеку, пока я не найду времени, чтобы им написать. Обнимаю всех в обоих ваших домах». (перевод с английского)
Книга, за которую Пастернак благодарил сестру, переводчика и издателя, включала в себя «Охранную грамоту», рассказы, поэму «1905 год» и подборку стихотворений, пять из которых, в том числе прекрасный перевод «Пронесшейся грозою полон воздух», были сделаны Лидией Слейтер. Предисловие, остальные переводы и примечания к ним выполнены поэтом и славистом, старым другом Д.П.Святополка-Мирского Алеком Брауном. Издатель книги Питер Елек (Elek Books).
Переводы Лидии Леонидовны предварялись короткой заметкой, в которой она излагала принципы своей работы. Она писала, что в поэзии Бориса Пастернака по наследству соединились живопись и музыка, он сменил инструмент, найдя выражение своей музыке в слове. Потому переводить его стихи, не найдя того же ритма и мелодии, что в оригинале, вероятно, нельзя.
«Те, кто стремится к совершенным английским стихам, пусть читают своих собственных великих поэтов… однако тем, кто хочет знать, на что похожи русские стихи Пастернака, но не может прочесть их в оригинале, я предлагаю их в своем переложении английскими словами, но тем не менее по существу они русские и настолько близки оригиналу своей мелодией, содержанием, ритмом и чувствами, насколько было возможно это сделать»45.
Благодаря брата за добрые слова, сестра писала, что он может не отвечать переводчику и издателю, потому что она послала им соответствующие выписки из его письма к ней, и сообщала, что слово «колено» из стихотворения «Дрозды» (Раззванивают слухи за день / Огнем и льдом своих колен) ей в свое время пришлось объяснять Брауну.
Настаивая на необходимости строгой ритмичности переводов Пастернака, Лидия Слейтер писала в «New York Times»: «Пастернак, подобно Маяковскому, наиболее революционному из русских поэтов, никогда в своей жизни не написал ни одной неритмической строки и это не в силу педантичной приверженности к устарелым классическим правилам, а потому что инстинктивное чувство ритма и гармонии было врожденным качеством его гения: он просто не мог писать иначе».
Действительно, ее переводы стихов Пастернака поразительны гармоническим и образным сходством с оригиналом, в них слышна звуковая форма русского стихотворения, удивительное проникновение в знакомую ей с детства манеру выражения сочетается с родственно близкой лексикой. Одобрение брата позволило ей продолжить работу над переводами и в дальнейшем издать сборники со своим предисловием в 1963 и 1984 годах.
Летом 1959 года Лидия Слейтер провела целый месяц в Америке, куда ее пригласили с лекциями и чтением своих переводов.
«31 июля 1959. Переделкино.
Дорогая Л<ида>, писала ли ты мне после своего возвращения из поездки? Если писала, то твои усилия пропали даром, я ни слова не получил от тебя. Знаю, что писала и телеграфировала Ш<уре>. Они оба сейчас проводят время на Карпатах (Зап<адная> Украина). Лёня повез Зину и Нину Табидзе вдоль Балтийского побережья. Между тем Женя (он) с женой и маленьким Петей живут в П<еределки>не. Я получил известия о твоей встрече с Вольфами, о знакомстве г-жи Фишер с Чарли, о встрече Ф<еди> и Ж<они> с моей французской знакомой. Я счастлив узнать, что вы пользуетесь мне недоступными возможностями радовать собой других (не знаю, может быть, без всякого удовольствия для себя). Но все очарованы. «Elle vous ressemble un peu. J’en etais toute émue. Elle m’a demande si vous fumiez et un tas d’autres détails de ce genre» etc46.
Если б мне дано было прожить еще десять или хотя бы пять лет! Несоизмеримость между сделанным и обсуждаемым и разбираемым была бы не так велика, как теперь, сущность не так скудна, испарения не так широко разнесены. Я мог бы заполнить разрыв между новыми вещами и тем, что сделано, я на пути к этому. Недавно я с жадностью взялся за новую работу, перестал писать письма, но вдруг увидел, что должен прервать свои счастливые усилия. Я узнал, что Ф<ельтрин>елли взбунтовался против моего французского ангела-хранителя, он будет мне жаловаться на те препятствия, которые она чинит ему на каждом шагу (из-за своей чрезмерной, как я думаю, и излишней осторожности). О<льга> считает, что это очень тревожно. Несогласия между ними обоими смертельны для меня. Ф<ельтринелли> тоже верный и благородный друг и достоин уважения. Успокаивать страсти на таком расстоянии невозможно и рискованно. Но я все еще пытаюсь. И освобожденное от цепей, писание писем покатилось полным ходом.
Если бы только мне позволили внешние условия, я еще был бы в силах выдержать испытания этого благословенного, неслыханного, бросающего в дрожь способа существования, деятельного и плодотворного, как у Гете! И я его веду, конечно, хотя тайно, в высшей степени скованно и незаметно.
Чем ты сейчас занята? Напиши мне, если можешь, несколько строк, или попроси это сделать нашу сестру. Всем привет. Ваш Б.». (перевод с английского)
В Америке Лидия Леонидовна встречалась со старыми друзьями, которые уехали из Германии во время фашизма. Виделась также с издателем «Pantheon Books» Куртом Вольфом и его женой, с которыми у Пастернака велась оживленная переписка. Сын Жозефины Леонидовны Чарльз познакомился с женой немецкого издателя Пастернака Бригиттой Фишер, а сама Жозефина с мужем во время своей поездки в Париж виделись с его доверенною в делах и переводчицей «Доктора Живаго» Жаклин де Пруайяр. Пастернак приводит цитату из ее письма к нему.
Итальянский издатель романа Дж.Фельтринелли, волею судеб ставший владельцем всемирного копирайта, не хотел признавать юридически закрепленные права Жаклин де Пруайяр, которая добивалась от него разрешения на русское издание «Доктора Живаго». Нагнетаемый Фельтринелли конфликт отрывал Пастернака от работы над пьесой «Слепая красавица», которую он начал писать в июне, возлагая на этот замысел большие надежды.
Следующее письмо Лидии Пастернак писал уже осенью:
«4 ноября 1959. Переделкино.