Неизвестный русский художник в неизвестном романе Льва Мечникова

То было время, когда диапазон во всей России настроился выше среднего уровня, когда всякий порядочный человек на Руси, засыпая вечером, как будто назавтра чего-то ждал, а утром просыпался как к светлому празднику…

Лев Ильич Мечников – старший брат знаменитого биолога, лауреата Нобелевской премии. В 20-летнем возрасте он навсегда покинул Россию, проявил свои блестящие таланты на разных поприщах, живя преимущественно в Италии и Швейцарии, путешествуя по всему миру как публицист, писатель, географ, социолог, этнограф, лингвист, художник, политический и общественный деятель. Он — участник движения Гарибальди, последователь Михаила Бакунина, соратник Реклю, конспиратор, масон и ученый.
Мечников оставил ценные научные работы, публицистику и мемуарные свидетельства. Его главный труд, опубликованный посмертно – «Цивилизация и великие исторические реки» – принес ему славу отца русской геополитики. Писал он необыкновенно много.
Историк Михаил Талалай собрал вместе с покойным профессором-русистом Ренато Ризалити четыре тома его произведений. Первые три тома публикаторы условно назвали «Триколор» и окрасили их корешки в цвета национального итальянского флага – зеленый, белый, красный. Они посвящены итальянскому объединению «Рисорджименто». Четвертый том включил в себя его очерки о французской литературе: он, конечно, как и все европейцы того времени, вырос на великой французской литературе, много о ней писал, хорошо ее чувствовал. Но выяснилось, что Лев Ильич и сам был писателем. И последняя, уже пятая мечниковская публикация М. Талалая, уже без Р. Ризалити, которая вышла недавно в издательстве «Алетейя» с названием, взятым по одному из романов Мечникова – «На мировом поприще» – и поставила эту новую цель: показать русской читающей публике, что существовал и Лев Мечников-писатель.
Фото. Лев Ильич Мечников.
В книге собраны три его вещи – «Гарибальдийцы», переделка одного исторического итальянского произведения, «Смелый шаг», автобиографическое повествование о том, как один «крутой» юноша увлек и увел примерную мать семейства, и наконец, собственно «На мировом поприще». Мечников издал последний роман в одном журнале в 1882 году, подписав своим именем, и это – уникальное и напрочь забытое свидетельство о русской колонии в Париже того времени.
Персонажей этой повести он списал со своих знакомых. Одного из главных героев, художника Степана Калачева, он списывает с близкого друга Ивана Прянишникова («пряник» у автора стал «калачом»). Прянишников не просто друг, это и его соратник по гарибальдийскому движению. Он даже пошел дальше Мечникова, он записался в черногорское движение по освобождению от турецкого ига. Такие вот были горячие молодые люди.
Прянишников тоже мало известен в русской культуре, потому что так же, как Лев Мечников, он остался на Западе, уехал в США, потом обосновался во Франции, где и окончил свою жизнь. Вот как описывает автор своего друга-художника:

«К такому имени, как Калачев [читай – Прянишников!], казалось бы, излишне было и прибавлять, что он доводится нам соотечественником. К тому же и наружностью обладал Степан Васильевич такою, что от нее на версту несло черноземными веяниями курской или тамбовской губернии: дюжий, приземистый, с широкою рыжеватою бородою во всю грудь, с добрыми серыми глазками в маленькой ложбине у холмом выдающихся скул, с носом, более смахивающим на сливу, чем на то, что принято считать за правильный нос по понятиям гнилого германо-романского Запада, – Степан Васильевич годился бы для любой этнографической выставки в представители чистокровного россиянина.
Но известно давно, что имя не больше как звук пустой и что по наружности не следует судить, так как она имеет дурную привычку бывать обманчивою…

Многие новые знакомые Степана Васильевича становились в тупик, узнав, что он – гражданин штата Техас, township of San Lucas, U.S.A. (United States, America). Так гласил раззолоченный и расписной диплом, снабженный всеми должными печатями и гербами, ради приложения которых Степан Васильевич и по два пальца к небу поднимал, и по два доллара платил, как водится в присутственных местах по ту сторону Атлантики.
Диплом этот красуется на самом видном месте, в черной рамке за стеклом, на одной из стен мастерской Степана Васильевича. Высокая и обширная эта комната, с окном во всю стену на северный бульвар, с балкончиком на маленький дворик, где два-три искалеченных деревца чахнут от парижской пыли и слякоти, переполнена чуть не вся разными достопримечательными и неожиданными сочетаниями.
Здесь – классически арапник степного помещика былых времен, любителя крепостных девок и собачьих свор, повис над красною фланелевою рубашкою гарибальдийского волонтера, любовно переплетясь с портупеею кавалерийской сабли с заржавленною медною бляхою, на которой с трудом можно было разобрать кабалистические буквы U.L.G.G., долженствующие обозначать: Unità – Libertà – Giuseppe-Garibaldi [Единство — Свобода — Джузеппе Гарибальди]. И арапник, и рубашка потерты, поношены: видно отслужили долгую и действительную службу на своем веку, прежде чем вступили в противоестественный союз на вешалке художнической мастерской, вблизи северных загородных бульваров Парижа… Тут, на одно и то же деревянное туловище лошади надето узорчатое, щегольское мексиканское седло и накинут старый хомут с веревочною шлеею, очевидно вышедший из рук не раз поротого за недоимку тамбовского или курского пахаря. А под рогаткою, заменяющею ноги этому деревянному полу-коню, поместился в палисандровой шкатулке теодолит самого усовершенствованного американского изделия… Дальше, потускнелым шитьем и позолотою пестреет полный боевой наряд черногорского повстанца, с длинным турецким ружьем и с целым арсеналом пистолетов и ножей у порыжелого и почернелого красного пояса…»
По сути дела Мечников в свой роман вставил биографический очерк Прянишникова. Вот фрагменты из него: «В начале шестидесятых годов, был он студентом одного из южно-русских университетов. Даровитый, общительный юноша, он скоро нашел себе место в лучшем из тех кружков, на которые делилось тогда N-ское студенчество. Двадцать пять рублей, высылаемые ежемесячно отцом, небогатым помещиком, занимавшим средней руки пост в маленькой администрации, – ставили его в положение чуть не Креза среди товарищей, из которых многие пришли пешком за двести и за триста верст, а почти все пробивались кое-как, кондициями, переводами, перепискою, уроками. Здесь «кающийся дворянин» в первый раз увидал горькую судьбу нашего, так называемого «умственного пролетариата», который, вследствие ничтожного спроса на умственный труд, терпит часто крайнюю нужду, и при ней осужден еще на худшую из нравственных мук: на ежечасные сомнения в полезности, в самой даже законности своего существования.
Калачев обладал комнатою, где пять-шесть человек близких знакомых могли собираться для вечерних занятий, или поговорить о сильно всех волновавших тогда ожиданиях, надеждах и событиях. Он мог доставать журналы и книги. Его знание иностранных языков навело его на мысль устроить литературные вечера, на которых читались и обсуждались переводы и извлечения заграницею появлявшихся брошюр и книг по разным жгучим вопросам. Таким образом Калачев слыл за коновода, хотя в действительности, обладая большою отзывчивостью, он значительно меньше многих своих друзей был одарен предприимчивостью и самодеятельностью мысли.
То было время, когда диапазон во всей России настроился выше среднего уровня, когда всякий порядочный человек на Руси, засыпая вечером, как будто назавтра чего-то ждал, а утром просыпался как к светлому празднику… Рутинные шероховатости и суровости жизни, к которым в обычное время всякий привык, от которых он только морщится, – тут с особенною назойливостью стали каждому лезть в глаза, коробить всех своею вопиющею несообразностью с поголовным одушевлением и ожиданием… В студенческом быту готовился довольно знаменательный перелом. В ожидании его, заветная грань между licet и nonlicet стушевалась, колебалась каждый день, передвигаясь то вправо, то влево, так что и сами блюстители ее не всегда с достоверностью знали, где именно она находится в данный момент… Отсюда бесконечные истории. За одну из них Калачев был исключен в самом начале второго курса, без возможности продолжать занятия в другом высшем учебном заведении.
Обстоятельство это как громом поразило семью, возлагавшую блестящие упованья на ум, прилежание и доброе сердце Степочки. Сердились, охали; но как нужно же было что-нибудь предпринять, то и порешили, что, видно, сама судьба велит ему сделаться вольным художником: благо он с детства ощущал к рисованию прирожденную страсть и дивил учителей быстрыми своими успехами.
И вот, Степочка в Риме; но и здесь он нашел нечто очень сродное тому, что помешало ему мирно кончить курс в аудиториях N-ского университета. Только здесь оно являлось более определенным, приуроченным к живым именам и к очень немногим одушевляющим, общепонятным формулам. В академии, в траттории, в домах, только об одном и говорили. Одно слово и одно имя были на всех устах: – «возрождение» и «Гарибальди».
Не только новые товарищи Степана Васильевича, но и сторожа, натурщики, и отчасти даже профессора, наперерыв стремились в Сицилию. Многих хватали, и они надолго исчезали потом в ужасных казематах замка Сант-Анджело. Даже отставной папский драгун, Беппо Чичьо, которого выразительное лицо рисовали, живописали и ваяли целые поколения художников, – ощутил в один прекрасный день непреодолимое желание убедиться воочию, что за чудеса творятся в неаполитанских краях и что за богатырь проявился там Дон-Лубардо?
В сообществе этого-то Беппо Чичьо и очутился Степан Васильевич в Палермо… Их направили в большой и светлый манеж, где молодой черноусый полковник, в красной рубахе и в маленькой черной войлочной шляпе набекрень, муштровал взвод любителей-кавалеристов, вызывавших его досаду своим слишком поверхностным знакомством с трудным искусством верховой езды.
– Вот еще какого вам молодца привел, – рекомендовал Беппо Чичьо нашего соотечественника, – è Russo… di Moscovia, – добавил он, заметив, что первое его выражение может быть принято за намек на рыжеватые волоса и усики Калачева.
– В свободе все нации – сестры между собою, – учтиво заметил полковник.
Вечером этого дня, прибрав и выхолив своего коня, Степан Васильевич сладко заснул на своей койке, в казарме, где помещался только что сформированный эскадрон конных егерей Diavoli Rossi; заснул сильно утомленный, но с сознанием, что он пристроился к великому историческому делу, что и он стал, наконец, чуть заметным, но не лишним винтом в том таинственном и чудовищно сложном механизме, который перемалывает судьбы человечества в какую-то провиденциальную муку будущего.
Воспоминание о короткой, блестящей кампании Обеих Сицилий навсегда запечатлелось в восприимчивом мозгу Калачева, как память о радостном, изящном и торжественном празднике. Задетый шальною пулею в стычке при Реджио, он должен был провести недели две в семье пожилого крестьянина горной калабрийской деревушки, который неожиданно оказался православным, так как происходил от греческих поселенцев, давно уже забывших свою родину и променявших свой язык на гортанную калабрийскую речь. Калачев был принят здесь как герой в рыцарских романах; его чуть-что не носили на руках. Когда, совершенно оправившись, он садился в дилижанс, направляясь к Неаполю, начальник местной национальной гвардии напутствовал его краткою, но витиеватою речью, в которой слова Libertà, Patria, Fratellanza dei Popoli, сыпались как из мешка и в которой сам оратор начинал уже безнадежно путаться, когда трубачи заиграли гарибальдийский марш:
Разверзлись могилы, воскресли герои,
В борьбе за свободу сложившие жизнь…
Старик-хозяин картинно-драматически благословил юношу на новые подвиги. Пятнадцатилетняя дочь его, Чезира, стройная и дикая как горная коза, тут же обняла его всенародно на площади, трижды поцеловала и, с улыбкою сквозь слезы, дрожащим, ласкающим голосом, шепнула только ему одному слышное:
– Beh! Perchè non rimani con noi (Ах! Зачем ты не остаешься с нами!) …А затем знойное allegro furioso стоянки под Неаполем. Каждодневные овации и демонстрации, с знаменами, с цветами и народными гимнами, которые пелись с инстинктивною гармонией сотнями стройных, страстных мужских и женских голосов. Это казалось голосом целого народа, восторженно пробуждающегося к новой жизни, к свободе.
Калачева тешили даже будничные подробности его службы: ночные разъезды под безоблачным сентябрьским небом, искрившимся целыми мириадами звезд; захватывающие дух засады, когда он лежит на брюхе под деревом близь дороги, а по ней, как привидения, тянутся попарно длинною вереницею неприятельские уланы в белых как саван плащах. А в заключение, удачная, смелая до смешного кавалерийская атака, которою польский генерал Мильбиц кстати прекратил самую кровопролитную и суровую изо всех гарибальдийских битв, 1-го октября, при Вольтурно…
Вечер… В небе обычная фантасмагория: солнце не успело еще спрятаться за синею линиею холмов, а серебряный полурог месяца уже засверкал мягким, ласкающим светом… А на земле что-то совсем необычное: всюду густые клубы белесоватого дыма, окутывающие живописные группы апельсинных и миндальных дерев. На помятых кукурузных полях валяются трупы; живописные фермы горят, и никто не думает их тушить. Массы людей копошатся в быстро густеющей мгле… Ухо напряженно слышит тишину, наступившую внезапно после двенадцатичасовой пушечной пальбы…
Степан Васильевич или, как его называют теперь: Stefano il Russo, несется в ухарской скачке, сам не узнавая себя. В горле пересохло от жажды и копоти… Он видит подле себя запыленную фигуру Беппо Чичьо на взмыленной чалой лошади, покрытой клочками белой пены. Но это не тот Беппо Чичьо, с которым они так часто болтали и которого он столько раз рисовал. Это угловатое, загорелое лицо с седою эспаньолкою, с черным глазом, дико сверкающим из-под нависшей брови, – все это хорошо знакомо Степану Васильевичу, но знакомо как будто не из жизни, а из прочитанного давно и очаровавшего его в отрочестве романа Вальтер Скотта… Но сообразить что бы то ни было некогда. Дух замирает от скачки. Впереди волнуется нестройная масса, алеют красные штаны, щетинятся штыки, трещат беспорядочные выстрелы… И над всем разносится дружный, страстный клич: – Viva Garibaldi e la libertà!
И сам он бессознательно повторяет эти слова и восторженно машет саблею… Когда этот шумный и торжественный праздник прошел, Степан Васильевич был как будто удивлен, почувствовав себя снова охваченным пресною канителью ни к чему не приуроченной жизни. Он стал-было усердно работать, чтобы наверстать потерянное время, но скоро убедился, что или судьба не создала его художником, или же время наше не таково, чтобы живой человек мог пробиваться всю свою жизнь одними только картинами.
Фото. Мечников Л.И. «Цивилизация и Великие Исторические Реки». Географическая Теория Развития Современных Обществ. Перевод с французского М.Д.Гродецкого. С приложением очерка жизни и деятельности Л.И.Мечникова.Киев-Харьков. Южно-Русского Книгоиздательство Ф.А.Иогансона. 1899 г.
Вскоре вспыхнувшее восстание в Черногории, казалось, указывало ему исход. Со своими скудными денежными средствами, он не без труда добрался до Цетинье, где встретил самый радушный прием. Старый Марко, дядя князя, хорошо говоривший по-русски, принял его под нарочитое свое покровительство. Драться его черногорцы, однако же, не пустили, говоря, что их война нечета итальянской.
– Не турчин, не пули страшны, – утешал его Марко: – с голоду, с жажды помрешь. Сколько дней не едал?
И когда Калачев, конфузясь, признался, что ему и двух дней порядком поголодать не случалось, старик снисходительно потрепал его по плечу; но на все его просьбы пустить его в горы отвечал решительным отказом.
Степан Васильевич написал плащаницу для церкви и портрет княгини Дарьи; объездил для князя арабского жеребчика и, отплатив таким образом за гостеприимство, возвратился домой, куда его вызывало письмо матери, извещавшее о тяжелой болезни отца.
Был он учителем, работал на заводе, – сначала просто слесарем, а потом, присмотревшись к делу, сделался управляющим; затем направился он в Петербург, где промытарствовал месяца два или три. А затем, пока еще позволяли накопленные на заводе средства, переплыл океан и очутился в Америке.
В Нью-Йорке он, почти не искавши, пристроился на заводе, который, однако, скоро обанкротился, благодаря наступившему кризису. Наш турист двинулся далее к западу. Трудовая жизнь с заботою о насущном хлебе мало оставляла времени для сомнений и размышлений. К тому же, его сильно интересовала эта страна, полная черноземных сил, но совсем не таких, как знакомые ему курские и тамбовские. Почти отвыкая слышать русскую речь, наш турист больше чем когда-нибудь душою жил в России. В самые трудные минуты его ободряла мысль, что это только временный искус, что здесь он научится практическому делу, разгадает роковую загадку… С этою надеждою он легко выносил и нужду, с которою близко спознался здесь не раз: приходилось с киркою работать в снегу, или ворочать вагоны целый день за кусок насущного хлеба… Случайная встреча с бывшим управляющим обанкротившегося завода доставила ему место разведчика при железной дороге, проводившейся через Техас.
Трудовая жизнь в степи, с короткими передышками в живописных городах с англо-мексиканскою физиономиею, пришлась ему по душе и прельщала его новизною. В то время как товарищи его вели отчаянные спекуляции, скупая на остатки своего небольшого жалованья участки придорожных земель, Степан Васильевич, довольный судьбою, работал с увлечением, а в свободное время рисовал окружавшие его дико-поэтические сцены, и, наконец, женился на миловидной бесприданнице, с которою познакомился во время зимовки в San Lucas. – Женатому жизнь в степи была уже не подстать, и Калачев охотно променял свое инженерное звание на представившееся место машинного рисовальщика в Нью-Йорке. Только здесь, очутившись в многолюдном городе, Степан Васильевич снова вспомнил, что на свои скитания в Америке он смотрел не как на пристань, а только как на выучку… Его стало тянуть назад, по ту сторону Атлантики: если не непременно в Россию, то, по крайней мере, поближе, куда долетают хоть отдаленные веянья родных краев…
Случайно выставленные им несколько акварелей из жизни в Техасе имели среди нью-йоркских любителей неожиданный успех. Они принесли нашему странствующему рыцарю личной независимости такой куш, о котором он даже не мечтал. Это дало возможность привести в исполнение заветную мечту о возвращении в Европу, тем более, что фирма, для которой он работал, предложила ему место ее корреспондента на время выставки.
В Париже, как и в Нью-Йорке, техасские акварели обратили на себя внимание, не столько искусством исполнения, сколько верностью чувства и поэтическим пониманием красот этой своеобразной жизни…

Заглавное фото: Иван Петрович Прянишников. Кавалерия в атаке. Частная коллекция.

Подробнее о книге:
«На всемирном поприще. Петербург — Париж — Милан». Мечников Л. И.». Издательство «Алетейя». Редактор/составитель: Михаил Талалай, 2021.
Аннотация к книге: Лев Ильич Мечников (1838-1888), в 20-летнем возрасте навсегда покинув Родину, проявил свои блестящие таланты на разных поприщах, живя преимущественно в Италии и Швейцарии, путешествуя по всему миру — как публицист, писатель, географ, социолог, этнограф, лингвист, художник, политический и общественный деятель. Участник движения Дж. Гарибальди, последователь М. А. Бакунина, соратник Ж.-Э. Реклю, конспиратор и ученый, он оставил ценные научные работы и мемуарные свидетельства; его главный труд, опубликованный посмертно, «Цивилизация и великие исторические реки», принес ему славу «отца русской геополитики». В новой книге впервые собрана вся художественная проза Л. И. Мечникова.
Более подробно о судьбе Льва Мечникова можно прочитать здесь.

Оставьте комментарий