Санаторий «Узкое» отметил свой столетний юбилей. Эмма Герштейн: мое знакомство с Осипом и Надеждой Мандельштам

Мы мирно вернулись в дом, но вечером Надежда Яковлевна все-таки спросила меня: «О чем это вы разговаривали с Осипом Эмильевичем?» Я отчиталась, как могла. «Он просто флиртует с вами», — отрезала она. Не знаю. Я вспомнила, как он мне сказал не без досады: «Я бросаю вам мячики, а вы не ловите их».

Эмма Григорьевна Герштейн (1903 — 2002) — советская и российская литературовед, автор трудов по творчеству М. Ю. Лермонтова; мемуаристка. В 1928 году в подмосковном санатории «Узком» близко познакомилась с Надеждой и Осипом Мандельштамами, и, спустя некоторое время, почти со всей неофициальной творческой интеллигенцией того периода, как то Марина Цветаева, Борис Пастернак, Мария Петровых, а также с другими литераторами и учёными. Была близко знакома с Анной Ахматовой, Львом Гумилёвым и Николаем Харджиевым. В 1998 были изданы её воспоминания — «Мемуары».
В первый же день приезда я обратила внимание на одну пару. В столовую вошла молодая женщина с умным лбом, чем-то изысканная, за ней муж, с сухим надменным лицом, нижняя губа длиннее верхней, изящный птичий нос, высокий лоб с большими залысинами, седоват. «Вероятно, профессор-искусствовед из ГАХНа», — подумала я.
Меня санатория «Узкое»
За столом оба внимательно обдумывали меню, совещались, можно ли ему есть печёнку. У женщины был тихий, приятный голос. Печенка оказалась жесткой, а «профессор» совсем беззубым. Он стал что-то нервно говорить официантке, начинало попахивать скандалом. Но жена сидела молча и окидывала обедающих коротким и тайно лукавым взглядом косо поставленных голубых глаз. Ее выпуклый чистый лоб с широкими висками и спокойное молчание придавали всей сцене характер непонятной серьезности. Оробев, официантка принесла другое блюдо.
Вставая из-за стола, отдыхающие стали обсуждать программу вечерних развлечений. Спросили «профессора», не прочтет ли он что-нибудь. Тот ядовито обратился к человеку с круглыми покатыми плечами, но в форме летчика: «А если я попрошу вас сейчас полетать, как вы к этому отнесетесь?» Все были ошарашены. Тут он стал раздраженно объяснять, что стихи существуют не для развлечения, что писать и даже читать стихи для него такая же работа, как для его собеседника управлять аэропланом. Общее настроение было испорчено, «профессор», оказавшийся поэтом, презрительно проворчал еще что-то насчет «птижё», а его жена все так же задумчиво смотрела всем прямо в глаза.
Происходило это 29 октября 1928 года в «Узком» — подмосковном санатории Комиссии содействия ученым (КСУ). Правда, ученых в этот мертвый сезон здесь было мало, зато были члены их семей и случайные представители других профессий. Меня отправил сюда на десять дней отец — московский хирург. Я перенесла тяжелую психическую травму и приехала в «Узкое» в угнетенном состоянии. Мне было тогда 25 лет.

Октября не ранее 26 — Ноября около 15. Находится, вместе с женой, в санатории Комиссии содействия ученым «Узкое» под Москвой. 29 октября в санатории знакомится с Э. Герштейн. 7 нояб. — праздничный вечер в «Узком». 8 нояб. — приезд в Узкое Е. Я. Хазина[1] (А.Г. Мец «Летопись жизни и творчества О.Э. Мандельштама»)

На следующее утро мимо меня прошла по коридору та же пара, он чуточку семенящей походкой, держа ее под локоть, она твердым шагом, несмотря на заметную кривизну ног. До меня донесся обрывок их беседы.
— По-настоящему, я должен вызвать его на дуэль! — слегка подергивая верхней губой, говорил Мандельштам (я уже знала фамилию поэта).
Я была уверена, что он хочет драться со вчерашним летчиком, но ошиблась. Вскоре выяснилось, что нервная реплика Осипа Эмильевича относилась вовсе не к обитателям «Узкого», а к его конфликту с писателем А. Г. Горнфельдом[2] (по поводу перевода «Тиля Уленшпигеля»).
В санаториях и домах отдыха сходятся быстро. 31 октября, в день рождения Надежды Яковлевны (так звали жену Мандельштама), мы были уже знакомы. Она оказалась общительной и затейливой.
Ей исполнилось 29 лет; она шутливо повторяла: «Один год до нолика».
Познакомились мы в библиотеке, она же гостиная. На стенах розетки для радио, но репродуктор отсутствовал — слушали, надевая наушники.
Это было любимейшим занятием Осипа Эмильевича. Если бы над ободком от наушников не торчал его хохолок, он был бы похож на женщину в чепце. Это его нисколько не заботило. Он садился на тахту с ногами, по-турецки, и слушал музыку необычайно серьезно. Иногда сиял, подпрыгивая на пружинах, большею же частью его лицо и даже фигура выражали внимание и уважение.
Я не припомню, чтобы Мандельштам называл когда-нибудь имя исполнителя, но всегда отмечал программу: «Сегодня — Шопен», или: «Иду слушать Моцарта».
Ни разу я не слышала от него жалоб на мертвящий тембр механического передатчика. Он был влюблен в радио! Впоследствии я в этом убедилась еще раз, когда Мандельштамы жили в Общежитии для приезжающих ученых на Кропоткинской набережной. Гостиная представляла собой квадратную комнату, уставленную по всем четырем стенам диванами без спинок. Одна из приезжих уселась на таком диване, раскрыла книгу и надела наушники. Мандельштам сдерживался некоторое время, наконец выскочил из комнаты, бормоча что-то, и за дверью послышались его быстрые шаги по коридору и возмущенные возгласы: «Или читать, или слушать музыку!» Гражданка ничего не понимала: казалось бы, она никому не мешает?
«Бал — это система!» — воскликнула я в парке «Узкого», когда наша спутница заговорила о дореволюционной светской жизни. Мое замечание привлекло внимание Осипа Эмильевича. Вероятно, ему было занятнее выслушивать мои рассуждения о социальном и эстетическом значении праздничного обряда, чем воспоминания дамы о балах в Дворянском собрании. С тех пор Мандельштамы часто гуляли со мной одной.
…И Осип Эмильевич сказал в придаточном предложении — «мы все трое такие беспокойные люди», а я приняла эту фразу как знак признания снедавшей меня внутренней тревоги…
Иван Паволв. Усадьба Узкое. 1923
Надежда Яковлевна нашла во мне сходство со своей старшей сестрой. Аня всегда ела одна, не могла переступить порог, приходила и уходила по внутреннему зову, который редко ее обманывал. До революции она училась на историко-филологическом факультете, специализи-ровалась по старофранцузской литературе. Теперь же существовала на случайные заработки, живя у своею дяди в чулане большой ленинградской коммунальной квартиры. Надежда Яковлевна предполагала, что мне Аня понравится. Так оно и вышло впоследствии, когда Анна Яковлевна[3] приезжала в Москву. Я ее полюбила, и она относилась ко мне с доверием. Но все-таки в «Узком» говорилось о психически неполноценной женщине, вышибленной из жизни. Аналогия была не так уж приятна. А Надежда Яковлевна как будто оказывала мне этим особую честь. Она презирала «примитивных» людей, предпочитала уклонения от нормы и умела угадывать их в собеседнике (или придумывать). И тем не менее ее сочувственное внимание имело на меня благотворное влияние. Она обладала абсолютной несмущаемостью, и, беседуя с ней, я постепенно избавлялась от присущей мне скованности.
Иногда Надежда Яковлевна отказывалась выходить с нами в парк, потому что любила игры, в которых Осип Эмильевич не принимал участия: шахматы, бильярд. В таких случаях мы гуляли вдвоем.
От его замкнутости и неприветливости (каким он показался мне в первый день в столовой) не осталось и следа. Осип Эмильевич был склонен к шутке и любопытен к маленьким происшествиям санаторной жизни. А их было достаточно, потому что в доме господствовал монастырский устав. Взрослым людям приходилось ставить у дверей сторожевого, чтобы директор не застал их танцующими фокстрот или выделывающими изумительные коленца чарльстона. Эти танцы были запрещены. Петь французские песенки не было преступлением. Я, например, так разошлась однажды, что спела под рояль мою любимую «Je cherche aupres Titine», ту самую, мелодия которой вскоре стала лейтмотивом в «Новых временах» Чарли Чаплина. А какая-то переводчица с французского подхватила знакомую песенку и исполнила вдобавок еще несколько парижских шансонеток. Тут администрации возразить было нечего, так как в инструкциях такой «пассаж» не был предусмотрен. Но все-таки было бы спокойнее, если бы «больные» пели хором «Славное море, священный Байкал» или «Реве та стогне Днипр широкий». Обо всех подобных событиях я докладывала Осипу Эмильевичу. Мои внешние впечатления вообще были богаче, чем у Мандельштамов, потому что я жила в общей палате, а они занимали отдельную комнату. Оживленные расспросы Осипа Эмильевича навели меня на сравнение его с некоей тетушкой, которая уже не выходила из дома, но узнавала ежедневные новости о жителях Комбрэ от своей старой служанки (см.: Марсель Пруст. В поисках утраченного времени). Мандельштам охотно откликнулся на мои слова, и мы несколько дней играли в «тетю Леонию и Франсуазу».
Заболела Надежда Яковлевна. Целый день Осип Эмильевич был в тревоге и хлопотах. Но как только диагноз был поставлен и было назначено лечение плюс постельный режим, мои послеобеденные прогулки с Осипом Эмильевичем возобновились.

Возвращаясь, я рассказывала Надежде Яковлевне о деспотизме ее мужа: он не мог себе представить, чтобы я свернула не в ту аллею, которую он наметил. «Он обращается со мной как с шофером, — жаловалась я, — указывает: направо, налево, прямо, и мне остается только молча повиноваться». Этот «шофер» тоже вошел в наш шуточный ритуал.

Однако беседы наши не ограничивались шутками. Я искала утешения и, вероятно, откровенничала. Думаю так, потому что финалом одного такого душевного разговора был мой вопрос «Правда, я несчастна?» А Осип Эмильевич так внимательно, серьезно на меня посмотрел и сказал: «Да, вы несчастны. Но знаете? Иногда несчастные бывают очень счастливыми».
Впоследствии на протяжении всей моей жизни я только и делала, что убеждалась в правильности этого афоризма. Знакомство с Мандельштамом сыграло, таким образом, для меня роль «посвящения» в другую жизнь, где все меряется по особому счету.
Первоначально, однако, наши разговоры принимали какое-то фрейдистское направление, вертелись вокруг эротики — «первое, о чем вспоминаешь, когда просыпаешься утром», как сказал Мандельштам.
Речь шла об истоках его восприятия жизни. Он сказал, что ничто так не зависит от эротики, как поэзия. Я перебила его: «А музыка? Разве она не связана с эротикой? Почему именно поэзия?» — «Потому что я имею некоторый опыт в этом деле, — желчно ответил Мандельштам и внезапно остановился, пораженный догадкой: — А вы читали мои стихи?» — «Нет».
Сергей Милорадович. Гостинная санатория «Узкое». 1924. Частная коллекция.
Он рассердился ужасно. Я стала оправдываться: «Но я знаю, мне говорили, что в Царском Селе живет такой замечательный поэт…» — «Мы там давно не живем!» — «Все восхищаются вашими новыми стихами…» — «Какие новые стихи?!» — «Но, кажется, только что вышла Ваша книга?» — растерялась я. «Там нет новых стихов!! Я уже много лет их не пишу. Пишу… написал… прозу…» — гневно кричал Мандельштам и, задыхаясь от раздражения, бросил меня одну на пустынной аллее. В сгущающихся сумерках я следила, как он удаляется от меня своей странной шаркающей походкой, выворачивая носки. Он почти бежал, минуя дорожки, спотыкаясь и проваливаясь в грязь, пока не уткнулся в полуразвалившийся забор и прислонился головой к перекладине.
Позади меня светились окна здания санатория. Как я вернусь туда одна? И что я скажу Надежде Яковлевне? Сконфуженная и озадаченная, я сидела на скамейке. Тем временем медленным и спокойным шагом ко мне приближался… Осип Эмильевич. Он сел рядом со мной, глаза его лучились сквозь длинные ресницы, и он стал меня расспрашивать: «Ну, как вы себе представляли этого Мандельштама? Серьезный человек? С большой бородой, да? Выходит из дворца?» Особенно его смешила выдумка о бороде, которой в те годы не носил никто, кроме старомодных профессоров.
Мы мирно вернулись в дом, но вечером Надежда Яковлевна все-таки спросила меня: «О чем это вы разговаривали с Осипом Эмильевичем?» Я отчиталась, как могла. «Он просто флиртует с вами», — отрезала она. Не знаю. Я вспомнила, как он мне сказал не без досады: «Я бросаю вам мячики, а вы не ловите их».
Фотою Надежда Мандельштам. 1970-80 гг.
Почему-то Осип Эмильевич во время этих прогулок неоднократно возвращался мыслями к Ларисе Рейснер. То вспоминал эпизод, бывший, кажется, еще до его женитьбы, когда он зашел за ней, чтобы ехать вместе в маскарад, а горничная объявила: «Лариса Михайловна жабу гладит» (в 60 — 70-е годы я не раз читала в мемуарной литературе о Мандельштаме тот же анекдот про жабо, но в других вариантах). Откликаясь на какие- то мои рассказы, Мандельштам однажды протянул по гусарски: «Лариса Рейснер тоже была тяже-е-лая артиллерия». От Надежды Яковлевны я уже знала, что он имел в виду: роман Л. Рейснер с Н. С. Гумилевым.
Осип Эмильевич говорил, что она была «гением бестактности». Однажды, уже будучи женой Федора Раскольникова, она присутствовала на дипломатическом приеме. Вошел какой-то французский лейтенант. Он был так красив, что Лариса Михайловна обомлела, встала и шагнула ему навстречу. Так стояли они друг против друга в замешательстве, оба красивые. «Но у нее была безобразная походка», — заметила я. «Что вы, — удивился Осип Эмильевич, — у нее была танцующая походка…». Задумчиво и серьезно глядя вдаль, как он делал всегда, когда искал слово для определения, он добавил: «…как морская волна».
Мы пошли в кооперативный магазин за папиросами, вышли на шоссе. В это время года я никогда не бывала за городом. Я остро воспринимала не только темные пруды и аллеи осеннего парка с таинственно светящимися окнами бывшего господского дома, но и беспорядочно растущие оголенные деревья, низкий серый горизонт, редкие домики по краям дороги. Мне хотелось, чтобы Осип Эмильевич разделял мое настроение. Но нет: слякоть, уныние, убогие здания, бесцветные физиономии встречных — он ненавидел все это! «Я — горожанин», — заявил он.
Одна из моих соседок по палате, молодая женщина, но такая усталая, что после завтрака снова ложилась в постель, как-то в гостиной обратилась к Осипу Эмильевичу: «Расскажите о Гумилеве». Я думала, он рассердится, отнесется к ее просьбе как к пошлому любопытству — нисколько. Он описал свою встречу с Николаем Степановичем где-то в пути, чуть ли не на железнодорожной станции. Я с пятнадцати лет любила стихи Гумилева и чтила его память, но почему-то не запомнила ни одного слова из рассказа Мандельштама. Помню только тон любви и уважения, каким он говорил о поэте-друге, и заключительную фразу: «Это была наша последняя встреча».

«Отсутствие влияния относится к строю поэзии, но это не исключает отдельных заимствований. Перед тем как написать стихи о свадьбе и черепахе, Мандельштам перелистал у меня в комнате томик переводов Вячеслава Иванова из Алкея и Сафо в милом сабашниковском издании…».  «Узкое» Из воспоминаний Надежды Мандельштам

 Приближалось 7 ноября — одиннадцатая годовщина Октябрьской революции. Я была довольна, что нахожусь здесь, а не в Москве, где все уйдут на демонстрацию, а на меня будут косо смотреть за то, что я осталась дома (а в какой колонне мне надо было идти? ведь я бросила работу, несмотря на грозившие мне неприятности с Биржей Труда). Представила эту невозможность увидеться с кем-нибудь, так как трамваи не ходят, а улицы запружены демонстрантами, и их песни, и подкидывание товарищей в воздух на вынужденных остановках шествия… я не умела так.
В «Узком» юбилейный вечер прошел в скромных масштабах. Насколько мне помнится, актеры не приезжали, а в большом зале, куда нас всех созвали, был поставлен радиоприемник. Мы слушали передачу торжественного собрания, вероятно, из Большого театра, — официальную речь, а затем праздничный концерт. Трудно передать, как он взбудоражил Осипа Эмильевича! «…Благотворительные вечера… декламация… толстые певицы прямо из девяностых годов… одни и те же оперные арии…» — Мандельштам почти кричал. И один молодой архитектор удивленно обращался к присутствовавшим: «Я не понимаю, почему Мандельштам так волнуется? Он же не служит в Реперткоме!»
Столовая санатория «Узкое», 1928
На следующий день, придя к обеду, мы увидели добавочный стол, парадно накрытый. Отдохнуть на праздники съехалось много ответственных товарищей. Странно было видеть среди этих солидных фигур изящного брата Надежды Яковлевны, сдержанного, с холодным блеском зелено-карих глаз (тоже с косым разрезом) и безукоризненными манерами. Как он чистил грушу своими тонкими руками с длинными пальцами! Ему не досталось места за нашим столом из-за большого съезда гостей. А у нас было веселее, шла болтовня. После обеда Осип Эмильевич сказал мне, что я напрасно так неуверена в себе: «Вы хорошо защищаете свою правоту… и расстояние между собой и собеседником даете почувствовать». Чисто мандельштамовская постановка проблемы поведения.
Фото. Валентин Парнах.
Известно, какое глубокое истолкование давал поэт понятию «внутренней правоты» и как часто его уязвляло отсутствие должной дистанции между ним и случайным собеседником. Недаром в авторском отступлении «Египетской марки» Мандельштам восклицает: «Господи! Не сделай меня похожим на Парнока!» — на Парнока[4], «презираемого швейцарами и женщинами», принадлежащего к числу «неугодных толпе» лиц. Подобная несовместимость была в высшей степени свойственна самому Мандельштаму.
Его импульсивность не всегда раскрывала лучшие черты его духовного облика, а нередко и худшие (даже не личные, а какие-то родовые). При впечатлительности и повышенной возбудимости Мандельштама это проявлялось очень ярко и часто вызывало ложное представление о нем как о вульгарной личности. Такое отношение допускало известную фамильярность в обращении. Но он же знал, что его единственный в своем роде интеллект и поэтический гений заслуживали почтительного преклонения… Эта дисгармония была источником постоянных страданий Осипа Эмильевича. Я разглядела все это уже позже, когда в течение пяти-шести лет регулярно встречалась с Мандельштамами в Москве…
Сразу после праздников я вернулась домой, Мандельштамы еще оставались в «Узком». Я к ним приезжала и привезла Осипу Эмильевичу для чтения книгу Пруста «Под сенью девушек в цвету» в русском переводе. Застала его в гостиной на тахте, в радионаушниках.
Не могу понять, что со мной случилось: мне вдруг стало ужасно грустно. Я почувствовала в нем что-то чужое. Как будто он уводил на какие-то боковые тропинки, причудливые, изысканные… Это был мгновенный приступ отчаяния и сиротства, налетевший на меня как предостережение и так же мгновенно забытый.
И вот мы гуляем с Надеждой Яковлевной по парку и болтаем. Она оделась по-зимнему: выпал мокрый снег. В ней была какая-то ей одной присущая элегантность спортивного типа. Потом оказалось, что и плоскую кожаную шапку-ушанку с гладким мехом, и коричневатый джемпер она купила в рядовом кооперативе. Теперь уже нельзя себе представить, какие безобразные вещи там продавались, но Надежда Яковлевна умела приметить на полке что-нибудь путное. У нее был острый глаз и хороший вкус, так же как у ее брата, который носил нитяные перчатки, как лайковые, и был элегантен в непромокаемом плаще.
Когда мы вернулись в дом и вошли в комнату, Осип Эмильевич лежал на кровати и смотрел куда-то вверх. Рядом валялась книга Пруста. Мандельштам что-то бормотал, затем послышались отрывистые слова, наконец он процитировал законченную фразу из Пруста и воскликнул с отвращением: «Только француз мог так сказать». Речь шла о натуралистическом описании пробуждения сексуального чувства у юного героя романа.
Мы опять пошли гулять, на этот раз вдвоем с Осипом Эмильевичем. Он продолжал думать о Прусте; «пафос памяти» — так он выразился. В нем подымалась ответная волна воспоминаний о собственном детстве. Он говорил, обращаясь уже не ко мне, а к прудам. Это были откровенные и тяжелые признания с жалобами на тяжелое детство, неумелое воспитание: его слишком долго брали с собой в женскую купальню, и он тревожно волновался, когда его секла гувернантка.
Он влек меня к прудам, черневшим один впереди другого. Там, па берегу, он выкрикивал своим гибким голосом взволнованные фразы — законченными периодами, с неожиданными метафорами и недоступными мне мыслями. Это была неудержимая импровизация, обращенная уже не ко мне, а к тому дальнему пруду, и я смутно припоминала, как Пушкин бродил над озером, пугая уток пеньем своих стихов.
В последний раз я навестила Мандельштамов в «Узком» в день их отъезда. Мы уже сидели с чемоданом в такси, машину потряхивало, и как бы в такт ей раздраженно вздрагивал Осип Эмильевич. Мы не трогались с места, поджидая спутницу, тоже возвращавшуюся домой после лечения в санатории. Это была та самая женщина, которая расспрашивала Мандельштама о Гумилеве. Ее опоздание выводило Осипа Эмильевича из себя. Он бранился, вскрикивая: «Счетчик… счетчик!» Разумеется, она скоро явилась, но недовольство Мандельштама не прошло. В Москве, когда мы высадили даму у подъезда, она пригласила Мандельштамов бывать у нее. Как только мы отъехали, Осип Эмильевич язвительно заметил: «Она воображает, что завела с нами знакомство». Я торжествовала. Знакомство со мной, казалось, завязано прочно…

Примечания
[1] Хазин Евгений Яковлевич (1893 — 1974) — русский советский писатель, автор художественных, исторических и научно-популярных книг для детей и юношества, родной брат Н. Я. Мандельштам.
[2] Горнфельд Аркадий Георгиевич (1867-1941) — русский и советский литературовед, литературный критик, переводчик, публицист, журналист.
[3] Хазина Анна Яковлевна (1988–1938), старшая сестра Н.Я. Мандельштам.
[4]Парнах Валентин Яковлевич (1891- 1951) — российский поэт и переводчик, музыкант, танцор, хореограф. Основатель парижской литературной группы «Палата поэтов», пионер советского джаза. Брат поэтессы и переводчицы Софии Парнок, которая также отдыхала в Узком в 1922 году.

Опубликовано:  Герштейн, Эмма Григорьевна.  Санкт-Петербург : ИНАПРЕСС, 1998.

Оставьте комментарий