Когда сегодня вспоминают фамилию Добролюбовых, чаще всего говорят либо о знаменитом критике Николае Добролюбове, либо — в кругу Серебряного века — об Александре Добролюбове, поэте-символисте, декаденте, страннике и религиозном проповеднике. Но у Александра была сестра — Мария Михайловна Добролюбова (1880–1906), Маша, и она сама вполне заслуживает отдельного рассказа.
Она окончила Смольный институт и могла бы прожить обычную жизнь образованной барышни из хорошей семьи: общество, брак, спокойное место в привычном мире. Но Маша очень рано повернулась совсем в другую сторону. Её занимали не салоны и не светские успехи, а больные, бедные, дети, голодные, раненые — все те, чья жизнь требовала не красивых слов, а прямой помощи.
В Петербурге она открыла приют и школу для бедных детей. Причём это была не благотворительность «издали», не изящный жест дамы хорошего общества. Маша сама входила в эту тяжёлую жизнь: кормила, учила, ухаживала, устраивала детям праздники. Позже она поступила в Женский медицинский институт, словно пытаясь найти для своего милосердия уже не только нравственную, но и профессиональную форму.
Современники говорили о ней почти мистически. В Маше видели не просто красоту, а какую-то редкую внутреннюю чистоту и силу. Сергей Маковский вспоминал характерный эпизод: однажды на религиозно-философском собрании Дмитрий Мережковский говорил о живописи Ренессанса, о старых мастерах и образе Богоматери. В какой-то момент он обернулся, увидел Машу Добролюбову и сказал только одно слово: — Мадонна.
Это слово хорошо объясняет, почему она так действовала на людей Серебряного века. Для них она была не просто сестрой Александра Добролюбова и не просто красивой молодой женщиной. В ней видели образ живой совести — строгой, светлой и немного опасной, потому что рядом с такой чистотой обычная жизнь начинала казаться слишком мелкой.
Но эта «Мадонна» не жила в салоне. Во время русско-японской войны Маша добровольно поехала сестрой милосердия на фронт. Там она ухаживала за ранеными и, по воспоминаниям, спасла японского солдата. За храбрость её хотели наградить, но она отказалась — в знак протеста против плохого снабжения лазаретов и нарушения принципов Красного Креста. В этом вся она: милосердие не к «своим», а к человеку.
Потом пришёл 1905 год, и Маша оказалась втянута в революционную стихию. Она выступала на митингах, помогала бедным, работала с крестьянами, уехала в Тульскую губернию, где устраивала столовые для голодающих, дешёвую продажу сена, школу для деревенских детей и кружки. Но главное было даже не в списке её дел, а в той власти личности, которую она имела над людьми. Её слушали не как начальника и не как партийного руководителя, а как нравственный авторитет.
Александр Блок потом записал о ней почти невероятную мысль: если бы Маша Добролюбова не погибла, ход русской революции мог бы быть другим. Это, конечно, можно счесть поэтическим преувеличением, но само это преувеличение многое говорит о Маше. Современникам казалось, что в ней была сила, способная удерживать людей от окончательного падения в кровь.
Именно здесь начинается её настоящая трагедия. Маша хотела лечить, учить, кормить и спасать, но русская жизнь начала XX века всё сильнее затягивала таких людей в страшную воронку, где вера легко превращалась в фанатизм, жалость — в революционную обязанность, а любовь к человеку — в оправдание будущего насилия. Как можно мечтать о справедливости и при этом соглашаться на кровь? Как можно быть Мадонной в эпоху бомб, подполья и тюрем?
Её смерть быстро обросла легендами: говорили о яде, о неисполненном революционном поручении, о внутреннем надломе. Но есть и более сухая документальная версия: внезапная смерть от паралича сердца во время эпилептического припадка. Так она и осталась в памяти — между житийной легендой и полицейской реальностью, между Серебряным веком и революционным подпольем, между милосердием и катастрофой.