Николай Валентинов.
Первое знакомство с Андреем Белым
Вспоминая осень 1905 r., Андрей Белый писал: «Москва клокотала — банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о «весне» в октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов, подвалов выскакивали взволнованные говорливые кучки с дергами рук, ног и шей; пыхали протестом трубы домов; казалось — фабричный гудок ворвался в центр города; мохнатая манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала вопросом; человек с фронта подымал голос: так жить нельзя».
На Садовой-Триумфальной в театре Зон, в те дни, как всегда, переполненном народом, «клокотавшим митингом», говорил Станислав Вольский (Соколов). За ним должен был выступать Бунаков-Фондаминский, потом еще кто-то, потом я. В ораторах недостатка не было. Недалеко от нас на подмостках стоял молодой человек. Два года спустя Л. С. Бакст нарисует его портрет: большой покатый лоб, начинающие редеть волосы, несколько припухлый нос, густые усики, как бы приклеенные к нему с чужой губы. Тогда в 1905 г. он был красивее и много свежее. Особенно выделялись серо-голубые глаза, лучистые, обрамленные непомерно-густыми ресницами. Он восторженно смотрел на ораторов и особо «ударным» «революционным» словам начинал неистово аплодировать первьм, подымая над своей головой тонкие руки и сопровождая аплодисменты пронзительным «браво». На митингах никто дне кричал «браво», никто так не воздевал рук. Молодого человека с лучистыми глазами нельзя было не заметить. Уж очень он выделялся из толпы. «Кто это?» — спросил я. Мне ответили: «декадент Андрей Белый». Если бы А. Белый узнал, что его так рекомендуют, должен был бы обидеться: он не декадент, а символист. Но осенью 1905 г. эти тонкости меня совсем не интересовали, и о символизме, кроме едкой высмеивающей Брюсова статьи Владимира Соловьева, прочитанной еще в школьнические годы, я ничего не знал.
«Декадента» мне пришлось снова увидеть дней через пять. Двери университета были тогда широко открыты для всяких митингов, собраний всех партий. Улица властно врывалась в него и где хотела устраивалась по аудитории. Открыв дверь в одну из них в новом здании университета, я увидел человек пятьдесят, большей частью студентов, с явным любопытством (именно с любопытством!) слушающих кого-то «с дергами рук, ног и шеи», то притоптывающего, то подымающего руки, точно подтягиваясь на трапеции, то выбрасывающего их, словно от чего-то отшатываясь. Подойдя ближе, я узнал «декадента». Ни по форме, ни по содержанию его речь не походила на те, что все в то время говорили. Странно звучащее слово «волить» у него постоянно сочеталось со словом «взрыв», произносившимся с особым ударением на букву «ы». Он поучал аудиторию, что нужно теперь «волить взрыва», и «взрыва» такой силы, который должен ничего не оставить не только от самодержавной государственности, но от государства вообще. Из всей его речи со ссылками на Владимира Соловьева и Ницше, выпирал неотесанный анархизм, нелепейший, явно непродуманный. С ранних лет анархизм мне всегда казался системой архиглупой. Я не выдержал и стал перебивать Андрея Белого. Несколько смущенный моими замечаниями, а я старался их сделать возможно более колкими и насмешливыми, он стал спотыкаться и, оборвав свою речь, обратился ко мне: «вы хотите возражать, уступаю вам место».
Вскочил на подоконник, опустил голову на поднятые к подбородку ноги, закрыл лицо руками. В длинном ответе Белому (был я в те годы до крайности многословен, мог говорить часами) я указывал, что именно теперь, когда вопрос идет о первых настоящих попытках заменить старую государственность новой, речи об анархии и уничтожении государства вообще могут держать только безответственные болтуны, «декадентски» не ощущающие политические проблемы настоящего дня. Ничего особо интересного или оригинального я не говорил, в сущности, это были обычные и весьма заезженные аргументы марксизма против анархизма. Но я стал злиться, когда Белый, не отымая рук от лица, т. е. как бы демонстративно закрывая уши и не желая слушать меня, стал пускать сначала потихоньку, а потом чаще и громче — «так-с, так-с». Эти возгласы, казавшиеся мне насмешкой, до того меня разозлили, что я крикнул: «вместо того, чтобы бессмысленно по-овечьи «такать» и закрывать уши, — лучше обдумать и понять то, что вам говорят».
Белый вскочил с подоконника с лицом полным недоумения. «Я совсем не закрывал ушей. Это вам так показалось. Я слушал вас очень внимательно. Не понимаю зачем вы на меня сердитесь. Когда я говорил «так», это было одобрение того, что вы сказали, т. е. я с вами соглашался или готов был согласиться».
Услышать от человека только что проповедывавшего анархию, что он теперь готов согласиться с резкой критикой, отвергающей анархизм, — было столь неожиданно, что и я, и вся остальная публика в аудитории расхохоталась. Рассмеялся и Белый, но с очаровательной улыбкой тут же заметил: «Я должен внести в сказанное мною поправку. Согласен я отнюдь не со всем, а лишь с частью той критики, которую направили против меня. Какая часть важнее — та ли, с которой я соглашаюсь, или та, с которой я не согласен — об этом нужно мне подумать».
«Декадент» — подумал я — большой оригинал. Делать такое признание, как он, немногие решатся. Вскоре произошла у меня и третья встреча с Белым, через посредство А. Н. Тургенева, дочь которого Анна (Ася) позднее стала, по выражению самого Белого, «первой спутницей» его жизни.
А. Н. Тургенев был типичный русский интеллигент (внешне похожий на чеховского Иванова в Художественном театре) настроенный столь революционно, что хранил у себя, как это подтверждает А. А. Тургенева, какие-то бомбы. С ним я встречался довольно часто и, кажется, вошел в число симпатичных ему людей, так как летом или в начале осени 1905 г. он настоял, чтоб я поехал с ним на несколько дней отдыхать в его имение в Тульской губернии.
На второй день нашего приезда мы отправились с ним в «Ивановское», имение Бакуниных, недалеко от тургеневского имения. От всей поездки к ним мало что осталось в памяти. Помню только большую красивую комнату со старинной мебелью, картины и портреты на стенах, золотой блик от солнца через занавес открытого окна, прыгающий по паркету пола, и высокую седую даму. Это была мать бывшей жены Тургенева, бабушка Аси; главным образом для свидания с нею, как я мог понять, Тургенев и приехал в Ивановское. Больше никого там не помню. Но зато превосходно помню разговоры, которые, возвратясь от Бакуниных, мы вели с Тургеневым об анархизме, о Михаиле Бакунине, его вражде с Марксом, авантюре с Нечаевым, истории с деньгами за не сделанный Бакуниным перевод «Капитала», его отношениях с Герценом, исключении Бакунина из Интернационала. Я мог это знать, так как об этом лишь недавно читал, будучи в Женеве. Тургеневу же, не знавшему всей изданной заграницей литературы, кое-что было неизвестно. Он с интересом слушал меня и видимо вообразил, что я большой знаток анархизма, в чем, вероятно, по свойственному молодым людям тщеславию, я его не разубеждал.
«Раз вы такой знаток анархизма», — говорил он мне — я, когда приедем в Москву, вас непременно сведу с одной группой анархиствующей молодежи. Люди очень талантливые, среди них особенно выделяется сын знаменитого математика проф. Бугаева. Кое-кого из этой группы я знаю. Жаль, что эта молодежь, зараженная нелепыми теориями Соловьева, несет такую политическую чушь, что уши вянут. Постарайтесь на них повлиять. Овчинка стоит выделки. То обстоятельство, что вы нелегальный, подпольщик, только недавно приехавший из Женевы, ваш авторитет усилит. Знаю, что эта молодежь на людей из подполья смотрит с мистическим почтением».
Как и через кого Тургенев меня «свел» с А. Белым не помню, но знаю, что встреча с ним произошла не вскоре после этого разговора с Тургеневым, а много позднее, так как придя на свидание я увидел, что неизвестный мне «сын профессора Бугаева» и «декадент Андрей Белый», с которым я недавно полемизировал в университете — одно и то же лицо.
Беседа с Белым, с глазу на глаз, без свидетелей, продолжалась, пожалуй, часа три. В своих мемуарах «Начало века», изданных в 1933 г. Белый писал, что до 1905 г. он был «социально неграмотен», хотя с 17 лет «поволил собственную систему философии». Он энал Лейбница, Канта, Шопенгауэра, Вундта, Вл. Соловьева, Ницше, Гартмана, но не читал Маркса, Энгельса, Прудона, Фурье, Сен-Симона, энциклопедистов, Вольтера, Руссо, Герцена, Бакунина, О. Конта, Бюхнера, Мо- лешота, Чернышевского, Ленина, Локка, Юма.
К тому, что он не читал, А. Белый мог бы прибавить имена Чаадаева, Добролюбова, Белинского, Лаврова, Михайловского, Плеханова и многих других. Белый подчеркивал, что был социально-неграмотен только до 1905 г., а в этом году уже читал социально-политическую литературу.
Возникшие в 1905 r. издательства бросили на рынок массу до сего времени недозволенной литературы, и было бы странно думать, что она никак не затронула А. Белого. Но то свидание, о котором я сейчас рассказываю, с полной ясностью обнаружило, что осенью 1905 г. он был дейс-твительно «социально-неграмотен» и крайне неграмотен. Он, например, говорил о марксистах, социал-демократах, а чем они отличаются от социалистов-революционеров — не знал. Он не имел ни малейшего представления об истории революционного движения, в России, а об аграрной программе говорил, что она вполне ясна: «сжечь, выжечь дотла помещичьи гнезда. Вот и всё».
Из разговора с ним выяснилось, что анархизм в том виде, в каком он проповедывал в аудитории университета, обосновывается не какими-либо посылками общественно-политического характера, как, например, у Кропоткина, а абстрактно-метафизическими постулатами и мыслями Соловьева о «конце истории». Белый возражал мне с большой страстью, причем язык, которым он пользовался, был на много выразительнее и красочнее обычного избитого языка революционной среды.
Хотя я только года на два был старше А. Белого, однако, в течение этой встречи чувствовал себя взрослым рядом с неопытным юнцом. Многое из того, что я говорил Белому, ему было неприятно. Он дергался, когда я говорил ему, что он не знает того-то, того-то, того-то.
Однако, расстались мы как будто без неприязни с его стороны и у меня было впечатление, что в главном я его убедил, поборол разъедающую его «инфекцию анархизма».
Некоторое подтверждение тому принесла несколько дней спустя мимолетная встреча с Белым у П. М. Ярцева. Когда я пришел к Ярцеву, Белый уже уходил и в передней, отозвав меня в угол, шепнул: «От моей инфекции, кажется, исцеляюсь. Ваши социал-демократические пилюли мне помогли».
Действие моих пилюль на Белого я мог заметить позднее. Два года спустя в журнале «Весы» и в газете «Час» он критиковал «Речи бунтовщика» Кропоткина, книгу Эльцбахера, всякие другие разновидности анархизма. И, что весьма интересно, делал это «с точки зрения социал-демократии и материалистического понимания истории»: «В противоположность социал-демократической программе — писал он — построения анархизма не имеют за собою никакого научного базиса. Анархизм, восставая против государственности, поневоле должен восставать и против материалистического понимания истории».
Цезарь Вольпе в предисловии к мемуарам А. Белого «Между двух революций» отметил, что аргументы А. Белого против анархизма взяты им, вероятно, из разных источников и, в том числе, возможно от «меньшевика Н. Валентинова». Не знаю никто такой Цезарь Вольпе, ни о том, каким путем дошла до него догадка, что я старался вылечить А. Белого от анархизма. Но «пилюли» мои подействовали на Белого, конечно, лишь поверхностно. Он только перестал держать нелепейшие речи о немедленном уничтожении всякого государства. Суть его глубинного анархизма, этот доведенный до крайней степени индивидуализм с болезненным самовозвеличением и интересом к собственной личности, никакие пилюли вывести, вырвать не могли.
После мимолетной встречи у Ярцева — Белый исчез с моего горизонта. Я больше не видел ero ни в 1905, ни в 1906 г., встретил лишь в марте 1907 г. у зубного врача К Б. Розенберг, по характеристике А. Белого, — «умной барышни, собирательницы с буржуазных салонов дани на партию». Я называл Розенберг — «Madame Roland». В 1905 r. ее салон был местом постоянных встреч беспартийных адвокатов, артистов, художников, поэтов, музыкантов с интересующим их в то время «таинственным» миром революционных деятелей и людей из подполья. В 1907 г. у легального мира этого интереса к миру «нелегальному» уже не было. Два года революции сняли печать таинственности со многих лиц, искать встречи с ними перестали, салон Розенберг сузился и стал лишь местом свидания только меньшевиков.
Когда Белый пришел к К Б. Розенберг, в ее гостиной уже находилось человек пять меньшевиков и среди них я в состоянии обороны против колко на меня нападающих партийных товарищей. До этого я никак не мог себе представить, что пришедший к Розенберг «декадентик», которому два года перед этим прописывал «социал-демократические пилюли», окажет мне большую политическую услугу, сразу в значительной степени устраняющую остроту направленных против меня нападок.
Вмешивать А. Белого в обсуждение «партийного» вопроса ни у кого желания не было; он находился в это время в другой комнате, вернее сказать, в дверях другой комнаты, беседуя с Розенберг. Однако, видимо, Белый очень прислушивался к нашим спорам, так как вдруг, подойдя к нам, попросил позволения сделать маленький доклад, прямо относящийся к дебатируемому вопросу. Оказалось, что он лишь недавно возвратился из Парижа, где в течение нескольких месяцев имел возможность в одном пансионе встречаться с главою французских социалистов Жоресом и узнать его взгляды на русскую революцию. Жорес, по его словам, считал, что революция в России уже проиграна, загубленная максимализмом ее руководителей. Как лошадь, ее гнали под кнутом на крутую ropy, она упала и дальше двигаться уже не может. Она истратила свою силу в ряде бесполезных боев, забастовок и выступлений и сейчас уже нельзя надеяться, что самодержавие пойдет на такую большую уступку как образование кадетского министерства. Жорес возмущался производимыми налетами на банки и говорил, что подобные экспроприации морально и политически компрометируют революцию и ее вождей, не нашедших в себе смелости резко выступить против подобных актов. «Словом, заключил Белый, из всего того, что, хотя и мельком, я здесь слышал, мне кажется, что взгляды на революцию г. Валентинова почти совпадают с теми, что довелось слышать от Жореса».
Жорес в глазах партийцев меньшевиков не имел веса, равного весу Бебеля или Каутского, ню всё же сообщение Белого произвело на присутствующих очень большое впечатление. А мне, подкрепляясь Жоресом, позволило тогда же и позднее броситься в атаку и из обвиняемого превратиться в обвинителя, доказывая насколько порочно и близоруко убеждение в продолжающейся революции и как опасно строить на нем тактику.
Желая узнать более подробно, что говорил Жорес Белому, я попросил его назначить мне одному no этому поводу свидание; оно и состоялось на следующий день в комнате редакции «Дело Жизни», помещавшейся на Патриарших Прудах. Нет нужды излагать всё, что говорил мне Белый о встречах с Жоресом (он написал о них в том же году в газете «Час», а позднее в 1934 г., но в форме смягчающей слова Жореса, в книге «Между двух революций»).
При этом свидании я сразу почувствовал большие изменения, происшедшие с Андреем Белым за полтора года, что мы не виделись. Я ему сказал, что за «социал-демократические пилюли», коими лечил я его осенью 1905 г. от инфекции анархизма, он мне отплатил — долг платежом красен! — большой политической поддержкой в виде крайне важного сообщения о взглядах Жореса. Белый отнюдь не отрицал, что получил от меня пилюли против анархизма, но несколькими фразами дал понять, что далеко ушел от того времени, когда чувствовал себя социально и политически неграмотным «юнцом». «Я теперь — заявил он — разрабатываю платформу, которой намерен дать самое широкое распространение, в частности и с помощью газет». Что это за «платформа», в тот день Белый мне не разъяснил, но стал действительно появляться в газетах и, прежде всего, в газете «Час». Своим газетным статьям Белый впоследствии придавал огромное значение. Редакторы газет будто бы говорили ему: «Когда вы пишете в «Весах» (органе символистов) вас мало читают и книги ваши малопонятны, а когда пишете в газетах, то становитесь до того интересны, что увеличиваете нам тираж. Мне было понятно в чем сила газетной моей популярности: пишучи для газет я не работал над стилем, отдавал черновики; если бы их отработал, то фельетоны мои отпугивали бы читателя».
«Столичное Утро» — газета большая, богатая (не помню, а может быть даже и не знал, кто ее финансировал), имевшая большой успех, ни социал-демократической, ни марксистской не была. Это было издание с левым, демократическим направлением. Ее редактировал Н. Е. Эфрос, опытный журналист, известный более всего как театральный критик. Социалистом он не был и в годы пред войной стал заведующим отделом информации либеральных «Русских Ведомостей». Эфрос охотно помещал в «Столичном Утре» мои статьи (большую часть их я не подписывал), но какого-либо видного положения в газете я не занимал, посему не мог приглашать в нее А. Белого и предлагать ему гонорар, о котором он пишет. Верно — газету захлопнули, но никаких высылок «редакционной группы», т. е. Валентинова и Виленского, не произошло, к тому же Виленский жил в это время не в Москве, а в Киеве, и ни малейшего отношения к «Столичному Утру» не имел.
Я, действительно, толкал его писать для этой газеты и убеждал Н. Е. Эфроса пригласить его в сотрудники, несмотря на то, что Эфрос с опаской относился к Белому, говоря, что он может выкидывать такие литературные штуки и антраша, которые газету поставят в смешное положение. Всё-таки когда подготовлялось издание «Столичного Утра» и Эфрос небольшими группками собирал у себя возможных будущих сотрудников, на одно из таких собраний он пригласил меня прийти вместе с А. Белым.
Об этом собрании я и хочу рассказать подробнее. Тогда впервые мне пришлось узнать до какой степени Белый может быть оригинален, ни на кого не походить и своими речами, импровизациями производить почти ошеломляющее, незабываемое впечатление. К Эфросу он пришел последним, и, извиняясь за опоздание, занял за чайным столом место в углу рядом со мною. Мне показалось, что одна его нога чем-то обвязана, много толще другой.
Заглянув под стол, я увидел на ней калошу — на улице было сыро. Это показалось мне столь неожиданным, что, желая проверить — не ошибаюсь ли, я снова украдкой заглянул под стол. Никакого сомнения не было: нога была в ботинке, а на нем большая толстая калоша. В передней Белый забыл ее снять. Перехватив мой взгляд, он тоже нагнулся под стол, увидел калошу и по ero лицу пробежала волна мгновенно сменяющихся чувств — удивление, досада, насмешка и какое-то сразу озарившее его вдохновение. Вскочил, на виду у всех стащил калошу, показал ее, почти бегом отнес в переднюю, а, возвратясь, начал, сначала заикаясь, незабываемую импровизацию, буквально загипнотизировавшую всех присутствующих.
Белый начал с извинения за свое неприличное поведение— вошел в гостиную, забыв снять калошу. Он не удивляется, что Валентинов это первый заметил. Валентинов — марксист, а у марксистов взор постоянно притянут только к земле, к месту по которому ходят в калошах. Марксистам нужны железо, уголь, земные вещи под калошами. На небо они никогда не смотрят, там, по их мнению, никому не нужная пустота. Но он, Белый — несчастный поэт. Забывая, как важны уголь и железо, он смотрит в небо, видит там «золото в лазури» (название сборника стихов Белого) и, восторгаясь небесной лазурью и солнцем, не думает о марксистских калошах. Забыть о них мог он еще и потому, что только недавно возвратился из Парижа, где и зимою никто не носит калоши. Он приобрел привычку не думать о калошах (тут неожиданная экскурсия Белого в сторону — верна или неверна фраза: «привычка свыше нам дана»). Но Москва не Париж и в ней о калошах надо думать. Но почему Москва не Париж? И почему Москва не может быть Парижем? По этому поводу Белый бросает какие-то сложнейшие, интересные исторические, философские, религиозные, архитектурные сравнения, неожиданно кончающиеся выводом: «в Москве храм Христа Спасителя, а в Париже Нотр Дам и от дыхания химер-чудовищ на крыше Нотр Дам могут потухать свечи пред иконами в московском храме».
Ухватываясь далее за то, что Нотр Дам и недалеко от нее Sainte Chapelle, так же как Руанский, Реймский, Амьенский соборы, являются готикой, архитектурными созданиями, стремящимися ввысь, Белый указывает, что «своими стрелками они рвали небо, искали и находили там Бога». Но пришел Ренессанс и начал забавляться с козлоногим Паном и от бесстыдных звуков его флейты отворачивалась душа тех, кто с благоговением смотрел на святые изображения и картины Дюрера. Остановившись на Дюрере и его значении, Белый делает прыжок в сторону к Канту, оставившему для Бога пристанище в виде «вещи в себе».
Отпрыгивая от Канта, Белый несется к Платону, к Владимиру Соловьеву и приходит к «сути мира».
Ее божественный голос слышит ухо тех, кто способен отдаться мелодиям Шумана, Шуберта, Бетховена. Музыка проникает в невидимую, неосязаемую суть мира. Поэт-символист подслушивает звуки этой сути, находя для них адекватные, их одевающие слова. Неизрекаемое становится изреченным. Поэт-символист — ловец душ и теней, живых и мертвых. Выполняя свою миссию, он представитель вечности. Ток прошлого незримо ползет, туманом проникает в настоящее, а настоящее беременно будущим. Поэт-символист извещает о нем. Он зрит зарю, у него чувство зари. Под небом лазурным, там за горой, находится храм будущего — новый мир. Путь к нему идет через гору, черную, пылающую, сжигающую, испепеляющую тех, кто по ней и через нее тянется дальше. Будут падения, страдания, катастрофы. Поэт всё видит и тяжко страдает. Он сгибается под тяжестью своего пророческого назначения — всё сказать, всё открыть. Сжальтесь над ним, не смейтесь над поэтом. Не снятая в передней калоша пусть не лишает его вашего сострадания».
Речь Белого продолжалась минут двадцать пять. Мы — нас было семь или восемь человек — слушали ее как завороженные. Встретив начало ее с улыбкой перешли к удивлению, к разинутому рту.
Это была музыка, страсть, поэзия, философия, мистика, водоворот, каскад словотворчества. Нужно ли говорить, что я даю лишь бледную имитацию Белого, лишь эрзац? Во время его речи никто не пошевельнулся, а когда, вытирая залитый потом лоб, Белый, улыбнувшись, сел на свое место, все, как в театре, стали ему неистово аплодировать. Супруга Эфроса, артистка Малого Театра Смирнова, потом говорила — Белый ее загипнотизировал, он какой-то необычайной силы артист. А сидевший рядом со мною, более чем прозаичный Кугульский (он заведывал конторой и финансами «Столичного Утра») мне шепнул: «Чёрт возьми! От такого номера голова кружится, точно меня на качелях качали».
Никаких возражений Белому, конечно, никто не сделал, очнувшись от гипноза мы перешли к разговору на иные темы. От Эфроса Белый вышел вместе со мною; на улице, пройдя несколько шагов, вдруг спросил: «Вы на меня не обижаетесь, не сердитесь?».
Я в полном недоумении: «Помилуйте, за что же могу на вас обижаться? Почему об этом спрашиваете?» «Ну, как не спрашивать. Ведь если бы вы на мою калошу не смотрели, моя оплошность не была бы обнаружена и мне не пришлось бы так конфузиться. За это, в отместку, я вас немного высмеял. Если вы действительно на меня не сердитесь, тогда давайте поцелуемся».
От вечера у Эфроса пошли мои частые встречи с Белым. Начавшись с апреля или мая 1907 r. они без перерыва продолжались до начала 1909 r., когда я уехал из Москвы.
****
Опубликовано в «Новом Журнале» №45, 1956
Присоединиться к нам на Facebook